— На Кавказ паеду! Там тепло-о… Атэц ждет, мать, братья… У мэня шесть братьев, панымаэшь? Всэ люды как люды — шофера, инженера, учитель. Адын я туремщик!
— А что ж на родину не переведешься? Что у вас там, зон нету?
— Как нэту? Есть турмы. Дэнги нада!
— Какие деньги?
— Ну взятка. Нада взятка в рэспубликанском эмвэдэ давать! Дэсять тысяч!
— Ни фига себе! — удивился я. — Где ж их взять-то?
— У нас на Кавказе все взятки бэрут. Не панымают, что в России честно служат! Гаварят: зачем в русской турма работаешь? В нашей тыща рублэй в месяц от зека иметь будэшь!
— Это за что же?
— Ну, у нас, у них то есть, на Кавказе, свиданка — зек тебе сто рублэй платит, родственники. Пасылка там, еще чэго… Нэ-эт… Я так нэ магу! Привык в России. Тут харашо, чэстно! Атэц Гаварит: служи с русскими, сынок, чэловеком будэшь! Он у меня тоже честный. Адевается так: сапоги, гимнастерка, портупея и фуражка. Красивый, как Сталин!
В дежурку вошел старый прапорщик Полтора-Ивана. Он уже с полгода собирается на пенсию и таскает за голенищем сапога затертый номер журнала внутренних войск «На боевом посту». Ничего другого прапорщик отродясь не читал, а в этом номере была статья, рассказывающая о порядке выхода на пенсию.
— Вы, доктор, человек грамотный, — обращается ко мне прапорщик. — Я что-то вот в этом месте не пойму насчет льгот… — Он сует мне растрепанный журнал, тычет пальцем в заляпанную жирными пятнами страницу. — И чо пишут, чо пишут! Написали бы прямо: корма для скотины будут мне в колхозе давать или нет?
Насчет кормов для скотины пенсионеров эмвэдэ в статье действительно ничего не сказано…
— Козлы! — ругает неведомое московское начальство прапорщик, и я соглашаюсь:
— Еще какие!
— А-а-а! — оживает вдруг радиоприемник на стене, изливая из себя звуки гимна. Шесть часов утра.
— Вот ведь работа у людей! — указывая на радио, сочувственно качает головой Полтора-Ивана. — Только шесть часов утра, а они уже поют! Это ж во сколько им на работу вставать приходится?!
— Кому? — не понял я.
— Да певцам этим…
— Да нэ встают ани, эта магнитафон, пэсня записана, и кагда нада — врубают! — объясняет ему Батов.
— Не-е-е… Я по телевизору видел, — настаивает на своем Полтора-Ивана. — У них вот такая штука стоит, микрофон называется, а хор напротив, и орет в него. А по проводам везде слышно!
— Господи… — бормочу я, сраженный железной логикой прапорщика, и ухожу, попрощавшись.
Шагнув за освещенный пятачок возле вахты, опять проваливаюсь в темноту холодного предзимнего утра. Вместе с ветром вдруг налетел снег, повалил крупными хлопьями все гуще, сильнее, скрывая белой пеленой колонийский забор, фонари, сделал невидимыми Мелгору и безмолвный поселок.
Я шел по едва угадывающейся тропинке, и странно было представлять, что где-то там, в сотнях километров от этой круговерти, есть большие сияющие города, в которых даже такой вот снег идет не слепящей воющей стеной, а кружится, расцвеченный огнями рекламы и светофоров, плавно и торжественно-радостно. И живут в этих городах люди, которые не знают и слышать не хотят ни о каких зонах, тюрьмах, зеках и часовых…
А ветер все свистел, нес волнами снега, засыпая колонию, поселок, будто пытаясь сровнять их с окрестной степью, чтобы не осталось даже следов от Мелгоры и ее обитателей…
РАССКАЗЫ
Над лагерями — чистое небо
Отец мой держал голубей. Жили мы тогда, в начале шестидесятых годов, на окраине Оренбурга. Двор наш упирался в ряды колючей проволоки, а дальше высился дощатый забор исправительно-трудовой колонии, именуемой в округе еще по-старому — «лагерем». Стоявшая когда-то на отшибе, в степи, колония постепенно застраивалась вокруг одноэтажными особнячками, и народ здесь селился разный, все больше ухватистые, оборотистые шофера да рабочие близлежащего сверхсекретного по тем временам завода. Служил отец в колонии, несмотря на молодость звание имел майора. Тем более странным казалось и окружающим, и сослуживцам его увлечение, подхваченное не иначе как при общении со «спецконтингентом»…
Двор у нас был большой, с несколькими хозяйственными пристройками. Голубятня располагалась в дощатом засыпном сарайчике, рядом с курятником. Грудастые, с распущенными веером хвостами, топтались там «павлиньи» голуби — приседая, подпрыгивая, раздувая зобы и воркуя раскатисто перед маленькими равнодушными голубками.
В ясную солнечную погоду отец гонял голубей. Высоко взлетев, превращалась стая в разноцветные точки на синем, с далекими перистыми облаками, небе. Славились отцовские голуби своими «заигрышами» — когда вначале один, а за ним и два, и три голубя начинали вдруг переворачиваться, кувыркаться через хвост, «играть» высоко над землей, и через минуту каскад ярких белых, красных комочков стремительно сыпался вниз, отчаянно крутясь в падении. Нередко одна из птиц, так и не перестав кувыркаться, с мягким стуком билась о землю, оставаясь лежать неподвижно, а из клюва ее выступала, темнела и наливалась толстая капля крови.