– Понимаешь, существует несколько теорий, почему Симор[5]
покончил жизнь самоубийством. Одни считают, что он совершил то, что ему предназначалось в этом воплощении, и потому совершенно спокойно застрелился. Другие объясняют его поступок военным синдромом, тем, что Симор не нашёл себе места в мире, где существует такое уродство, как война. Третьи – что на фоне войны он разочаровался в Мюриэль[6], четвёртые – что от Мюриэль-то он как раз многого и не ждал, но именно после демобилизации осознал, как губительны для духа привязанности, и решил одним выстрелом свой личный круг привязанностей разорвать… Ну и ещё парочка теорий. Каждая версия имеет серьёзную подборку доказательств с опорой на источник, – и при этом входит в не менее серьёзные противоречия с тем же самым исходником. Универсальной версии, куда все подробности текста легли бы стройно и логично, на мой взгляд, нет.Леон сделал мне знак подождать и сходил за соком. Он вернулся, поставил на стол два стакана. Я продолжила:
– Первоначально целью моей работы было проанализировать существующие мнения и выбрать из них, грубо говоря, верное и доказать, что оно справедливо. Но, чем больше я занималась Глассами, тем больше понимала, что одного «правильного» вывода нет… Так возникла моя сугубо личная теория, что Сэлинджер самоубил Симора, чтобы загадать загадку без отгадки… Точнее, с множеством спорных отгадок.
– Для чего?
– Чтобы привлечь к «Глассам» внимание.
– Зачем? – Леон отхлебнул из своего стакана. – Он ведь, кажется, жил в глуши, затворником.
– Не для себя – это ведь творчество. Для того, чтобы его читали, спорили, примеряли на себя… Переживали, в общем.
– Ради славы? – спросил Леон.
– Да нет, Леон, нет! Слава тут ни при чём. Всё дело в Толстой тёте. Ты помнишь, Зуи говорит Фрэнни[7]
о том, что надо очень хорошо делать то, что ты делаешь, даже если думаешь, что не для кого? Помнишь? То есть наедине с собой и безо всякой рисовки надо делать своё дело предельно добросовестно, на все сто двадцать процентов.Леон кивнул. Он подпёр подбородок кулаком и вглядывался в моё лицо.
– Так вот я думаю, что самоубийство Симора и возможность сразу нескольких трактовок этого самоубийства, – это планка, которую Сэлинджер сам себе поставил под взглядом Толстой тёти. Он же писатель, а лучшее, что может случиться с книгой, – это востребованность, читательский интерес. Стремясь к мастерству ради Толстой тёти, Сэлинджер сделал текст-головоломку, который привлекает внимание читателей разных поколений, критиков, литературоведов… широкой, как сейчас говорят, аудитории. Год за годом её хотят читать и анализировать: Толстая тётя должна быть довольна Сэлинджером, его совесть в этом смысле чиста.
– Н-да, – протянул Леон. – Замутила ты, подруга… Я, конечно, читал Глассов – по твоей, если помнишь, просьбе – серьёзно и вдумчиво, но так глубоко в них влезть не смог даже после твоих пламенных монологов…
– Я только начала обдумывать эту теорию, как всё случилось, – добавила я. – Так что, может быть, при дальнейшем рассмотрении я бы её забраковала… Но тогда и, кстати, до сих пор она кажется мне единственно верным ключом к пониманию финала «Рыбки-бананки», да и в целом творчества Сэлинджера, я имею в виду «Девять рассказов» и «глассовский» цикл.
Леон задумчиво смотрел на меня. Неожиданно он сказал:
– Стало быть, ты обиделась на жизнь и забыла о Толстой тёте. – И добавил: – Как Фрэнни…
У меня язык прилип к нёбу. А потом я неожиданно разозлилась, главным образом потому, что Леон невозмутимо скрёб ложкой по стенкам вазочки и даже не глядел на меня: тоже мне, психолог-провокатор!
– И ты туда же… Общение с моей мамой пошло тебе на пользу! Почему вы все провоцируете меня, когда меня нужно просто пожалеть?!
– Потому что пора уже тебе перестать себя жалеть, – спокойно ответил Леон. – Хватит. Нужно приходить в себя и делать то, что ты должна делать… И вообще, пошли отсюда.
– Что дальше? – спросила я, когда мы вышли на улицу.
Я ещё сердилась на него за бестактное сравнение и нравоучительный тон. Но не сильно. Диссертация не тянула меня, я ею уже не болела, как раньше. Люди болеют делом до тех пор, пока не заболевают по-настоящему, в прямом смысле. Я ещё чувствовала себя морально разбитой, так что встряски, на которую рассчитывал Леон, не получилось. Брат, видимо, понял это и примиряющим тоном сказал:
– Театральный юноша приглашал нас на смотрины невесты…
Я кивнула, мстительно не глядя на него. Кстати, подкатил автобус, мы забрались в него и доехали до кафе – оно находилось на центральной улице. Войдя в зал, мы сразу увидели Лидку. На ней было короткое красное платье, в волосах – заколка-бабочка. Наряд не шёл ей: ни к её глубоким глазам, ни к трагическим дугам бровей, но этого, похоже, никто не замечал. Лицо у Лиды было счастливое, и это её почему-то особенно портило.
– Здравствуйте, – сказала Лида. – Вы – Мария? Арсений говорил, что вы придёте.
– Вы отлично выглядите сегодня, Лида, – сказала я и только потом вспомнила, что Арсений нас не знакомил.
– Это от радости. – Лида засмеялась.