— Через силу пошел, и на половине сеанса ему стало плохо.
— Почему он не пришел вчера?
— Я сама оказала ему помощь.
— Так зачем он явился ко мне?
— Ему справка нужна в отдел кинообслуги. Если они узнают, что сеанс сорвался, его могут уволить. Может быть, напишем все-таки? А?
Справки я не написал, а о болезни Лаврентия решил поговорить с Букиной. Зашел к ней вечером.
В клубе никого. В пустом зале между скамеек сонно бродит серый котенок. Заблудился, мяукает. Алла в гриммировочной. Она сидит под картонным, чрезмерно зеленым деревом, похожим на большой огурец, и читает.
— Где же молодежь? — спрашиваю я.
— А что им здесь делать? — Алла вызывающе смотрит на меня. — Это плохо? Да?
— Вы сами понимаете.
— Простите, я не то говорю. Глупо.
Она встает, встряхивает косичками, кидает книгу на стол.
— Я еще, когда посылали, говорила: «Клубная работа не для меня. Что я в ней смыслю?» Ну, кончила курсы, а я все та же. Я их боюсь. Просто боюсь. Недавно кто-то бумажку к косам привязал, как собаке. Смеются. Я бранюсь, но знаю, что это не поможет. Сама скучная — ни петь, ни танцевать.
— Зачем же вы взялись?
— Как зачем? Направили. Я комсомолка — отказываться не могла. А знаете, когда с работой не ладится — такая тоска! Никто не имеет права работать плохо. Я таких людей сама терпеть не могу. Но что делать?
— А что любите вы?
— Книги. Читать люблю, о книгах говорить. Читки у меня хорошо получаются, но не могут же ребята только читать и читать. Они ж молодые. Придет Лаврик с баяном или Алешка — вот и веселье, а без них скука. Олег наш преподобный сюда носа не показывает.
— Почему преподобный?
— А ну его… Скроит лицо недоступное, правильное-расправильное, хоть икону с него пиши. — Алла закатила глаза, изображая Олега, затем подняла палец, погрозила: «Я о тебе поставлю вопрос…» Пусть ставит хоть двадцать… Ну, что я одна могу?
Спрашиваю о Лаврике. Алла рассказывает брезгливо:
— Пьяный был. Мы это сразу поняли. Долго не начинал, а потом вверх ногами начал показывать. Мальчишки свист подняли. Ноги на место стали — звук исчез. Затем, слышим, аппарат работает, а ни звука, ни изображения. Пошли мы в будку, а он спит в таком виде, что рассказывать стыдно. Сегодня обещал «переказать».
Неожиданно Алла спрашивает:
— Вы море любите?
— Не видел его.
— И я не видела. А хочется. Почитайте, как о нем пишет Паустовский. У него слова прямо пахнут морем. Я даже наизусть знаю. Послушайте: «Тянуло туда, в далекую даль, где над морем лежала, покачиваясь, синеватая мгла. День казался таким высоким, как будто небо растворилось до самой глубины». День — высокий! Хорошо? Правда? А в общем, плакать хочется.
Ушел я из клуба с давящей жалостью к этой некрасивой, неумелой девушке.
Думаю об Олеге. Трудно ему, не хватает на все времени, но и Алла права — резковат он. Зачем так: «Поставлю вопрос», а почему бы просто не поговорить, без «вопросов»?
Пробуждаюсь от резкого стука в окно. В смутных сумерках белеет припавшее к стеклу лицо. Открываю дверь. В комнату входит женщина, переступает несколько шагов и не садится, а роняет свое тело на стул. Лицо ее и розовая кофточка, заштопанная на плечах, залиты кровью. Она разматывает с головы клетчатую косынку, и из ее складок вываливается, звякая о пол, окровавленный осколок стекла.
— Вот что со мною сделал, — порывисто произносит она.
Я не уточняю, кого она имеет в виду.
— Последнюю молодость во мне убивает.
Осторожно выстригаю волосы вокруг раны на голове.
— Пьяный?
— А когда он бывает трезвый? Много не стригите…
— Чем он вас?
— Кирпичом. Пришел в три часа ночи. Я открывать не хотела. Подошла к окну, так он кирпичом. Стекла выбил, Славку перепугал. Мне прямо в голову. Не знаю, как жива осталась.
Кожа на виске рассечена. Рана кровоточит. На лбу порез стеклом.
Сделав перевязку, осторожно обтираю влажным тампоном запачканное кровью лицо, и оно неожиданно оказывается бледным от испуга и боли, совсем еще юным, хрупким, с выражением тоскливого недоумения. Темные-претемные глаза ее смотрят на меня с затаенной надеждой услышать что-то ласковое. Она зябко поджимает губы, сиреневые от утреннего холода и волнения.
— Жила девушкой — как славно было! Работала в колхозе. А он приехал и начал: выходи да выходи за него. Гармонист. На меня как затмение нашло. Мать отговаривала, а я все свое: выйду да и все. И вышла. Теперь вот маюсь. Жизни не рада.
Предлагаю ей выпить валериановых капель. Она брезгливо морщится:
— Не хочу. На что мне капли? Душа изболелась — места живого нет.
Это была двадцатитрехлетняя Таня Погрызова — жена Лаврентия.
Утром одним из первых явился ко мне милиционер. На пороге он козырнул:
— Участковый, Зарубин.
От него исходил запах новых ремней и одеколона. Невысокий, лет сорока, черноволосый, с выбритым до синевы, раздвоенным подбородком, он понравился мне неторопливыми, точными жестами человека, привыкшего к дисциплине.
— К вам обращалась Татьяна Погрызова?
— Да.
— Когда?
— Сегодня в полчетвертого ночи.
Он расспросил меня обо всем подробно, что-то записал и пояснил: