– Это так – глупости. Просто они шутят. Знаешь стихи: смеяться, право, не грешно над тем, что кажется смешно…
– Дуся, вы меня угостите еще шампанским? Ну, если вы такой скупой, то я спрошу хоть апельсинов. Вы на время или на ночь?
– На ночь. Иди ко мне.
Она легла с ним рядом, торопливо бросила через себя на пол папиросу и забарахталась под одеялом.
– Ты у стенки любишь? – спросила она. – Хорошо, лежи, лежи. У, какие у тебя ноги холодные! Ты знаешь, я обожаю военных. Как тебя зовут?
– Меня? – он откашлялся и ответил неверным тоном: –
Я – штабс-капитан Рыбников. Василий Александрович
Рыбников.
– А, Вася! У меня есть один знакомый лицеистик Вася –
прелесть, какой хорошенький!
Она запела, ежась под одеялом, смеясь и жмурясь:
– А знаешь, ей-богу, ты похож на япончика. И знаешь, на кого? На микаду. У нас есть портрет. Жаль, теперь поздно, а то я бы тебе показала. Ну, вот прямо как две капли воды.
– Что ж, очень приятно, – сказал Рыбников и тихо обнял ее гладкое и круглое плечо.
– А может, ты и правда японец? Они говорят, что ты был на войне, – это правда? Ой, милочка, я боюсь щекотки.
А что, страшно на войне?
– Страшно… Нет, не особенно. Оставим это, – сказал он устало. – Как твое имя?
– Клотильда. Нет, я тебе скажу по секрету, что меня зовут Настей. Это только мне здесь дали имя Клотильда.
Потому что мое имя такое некрасивое… Настя, Настасья, точно кухарка.
– Настя? – переспросил он задумчиво и осторожно поцеловал ее в грудь. – Нет, это хорошо. На-стя, – повторил он медленно.
– Ну вот, что хорошего? Вот хорошие имена, например, Мальвина, Ванда, Женя, а то вот еще Ирма… Ух, дуся! –
Она прижалась к нему. – А вы симпатичный… Такой брюнет. Я люблю брюнетов. Вы, наверно, женаты?
– Нет, не женат.
– Ну вот, рассказывайте. Все здесь прикидываются холостыми. Наверное, шесть человек детей имеете?
Оттого что окно было заперто ставнями, а лампа едва горела, в комнате было темно. Ее лицо, лежавшее совсем близко от его головы, причудливо и изменчиво выделялось на смутной белизне подушки. Оно уже стало не похоже на прежнее лицо, простое и красивое, круглое русское сероглазое лицо, – теперь оно сделалось точно худее и, ежеминутно и странно меняя выражение, казалось нежным, милым, загадочным и напоминало Рыбникову чье-то бесконечно знакомое, давно любимое, обаятельное, прекрасное лицо.
– Как ты хороша! – шептал он. – Я люблю тебя… я тебя люблю…
Он произнес вдруг какое-то непонятное слово, совершенно чуждое слуху женщины.
– Что ты сказал? – спросила она с удивлением.
– Нет, ничего… ничего. Это – так. Милая! Женщина!
Ты – женщина… Я люблю тебя…
Он целовал ей руки, шею, волосы, дрожа от нетерпения, сдерживать которое ему доставляло чудесное наслаждение.
Им овладела бурная и нежная страсть к этой сытой, бездетной самке, к ее большому, молодому, выхоленному, красивому телу. Влечение к женщине, подавляемое до сих пор суровой аскетической жизнью, постоянной физической усталостью, напряженной работой ума и воли, внезапно зажглось в нем нестерпимым, опьяняющим пламенем.
– У тебя и руки холодные, – сказала она с застенчивой неловкостью. Было в этом человеке что-то неожиданное, тревожное, совсем непонятное для нее. – Руки холодные –
сердце горячее.
– Да, да, да… Сердце, – твердил он, как безумный, задыхаясь и дрожа.
– Сердце горячее… сердце…
Она уже давно привыкла к внешним обрядам и постыдным подробностям любви и исполняла их каждый день по нескольку раз – механически, равнодушно, часто с молчаливым отвращением. Сотни мужчин, от древних старцев, клавших на ночь свои зубы в стакан с водой, до мальчишек, у которых в голосе бас мешается с дискантом, штатские, военные, люди плешивые и обросшие, как обезьяны, с ног до головы шерстью, взволнованные и бессильные, морфинисты, не скрывавшие перед ней своего порока, красавцы, калеки, развратники, от которых ее иногда тошнило, юноши, плакавшие от тоски первого падения, – все они обнимали ее с бесстыдными словами, с долгими поцелуями, дышали ей в лицо, стонали от пароксизма собачьей страсти, которая – она уже заранее знала –
сию минуту сменится у них нескрываемым, непреодолимым отвращением. И давно уже все мужские лица потеряли в ее глазах всякие индивидуальные черты – и точно слились в одно омерзительное, но неизбежное, вечно склоняющееся к ней, похотливое, козлиное мужское лицо с колючим слюнявым ртом, с затуманенными глазами, тусклыми, как слюда, перекошенное, обезображенное гримасой сладострастия, которое ей было противно, потому что она его никогда не разделяла.
К тому же все они были грубы, требовательны и лишены самого простейшего стыда, были большей частью безобразно смешны, как только может быть безобразен и