А Петрашевскому, препровожденному солдатом в больничный угол за ширму, светло думалось об этих женщинах, приветливость которых воротила ему утраченное было равновесие духа; и о том, как отзывался о декабристах («все глупы и остались на старом») лиса Черносвитов, и как рассказывал (весьма скупо) про 14-е декабря отец, вынимавший пулю Каховского из груди Милорадовича; и даже об Александре Пушкине и об Александре Дюма… Нет, Сибирь более не представлялась столь пустынной и дикою, как до Тобольска. В Томске жил на поселении Батеньков, в Иркутске — Трубецкие, Волконские, Поджио и Раевский, в Чите — Завалишин. Имена эти Петрашевскому известны были не все, но то, как называла их Наталья Дмитриевна, не оставляло сомнений, что в трудный час на этих старожилов сибирских он мог положиться.
И еще он думал тогда в своем больничном углу, что, быть может, не жизнь его прошлая осталась на эшафоте, а всего лишь прошлые обстоятельства жизни…
А тем временем в двух шагах от острога в просторном бревенчатом доме с мезонином ссыльнопоселенец, а когда-то генерал и член тайного общества Михаил Александрович Фонвизин — Мишель, в ожидании Натали, тревожась за ее безрассудство и вместе с тем одобряя его и живо представляя себе по ее рассказам этого Петрашевского, рылся в обширной своей библиотеке, выуживая из книг изложение новых идей: хотелось самому хоть приблизительно составить себе понятие обо всех этих нынешних сосиалистах и коммюнистах…
Разгильдеевщина
В Иркутске в пересыльной тюрьме ему подали хороший обед с бутылкой лафиту впридачу — от имени генерал-губернатора Восточной Сибири. В Нерчинске горный начальник был отменно любезен и, отсылая его вместе с Федором Львовым еще дальше, на Шилку, в завод, уверял, что это самое здоровое место. Ну а там, «во глубине сибирских руд», вместо того чтобы засадить каторжных в острог и приковать к тачке, управляющий поселил их на гауптвахте и велел снять оковы, а потом и на частную квартиру перебраться дозволил.
Но Петрашевский требовал законности и справедливости! Дал слово — держись. Он требовал этого в Тобольске, в приказе о ссыльных, и в Иркутске от гражданского генерал-губернатора, прокурора и жандармского штаб-офицера, и в Нерчинском горном правлении, куда был сдан жандармами под расписку. Покуда он был один, в дороге, он твердо держал свое слово. И в Heрчинских заводах, едва только прибыл туда, тоже хотел немедленно заявить о недействительности приговора и о своей решимости добиваться его отмены. Но тут товарищи ссылки стали удерживать его, опасаясь, что может своею настойчивостью только навредить и им и себе.
«Россия — страна бесправия. Да слава богу, закон наш, что дышло… знай, поворачивается в разные стороны. Не только во зло, но и к благу… Петербург отсюда — скачи не доскачешь, а заводское начальство — вот оно… — И Федор Львов припирал Михаила Васильевича к стенке: — Да знаете ли вы, как с нами должно поступить по так называемым законам?»
Уж кто-кто, а Петрашевский-то знал — потому и не мог отказать Львову в логике. Закон разделял ссыльнокаторжных на разряды, и первому, к какому принадлежал он сам, полагалось пробыть восемь лет в отряде
…Так что же не вспомнил он про законы, когда с него оковы снимали — в первый же день, а не через одиннадцать лет? Ага, вот оно что: его не по справедливости заковали! «Нет уж, дорогой Михаил Васильевич, не будь управляющий здесь человек благородный, пришлось бы солоно, независимо от справедливости или несправедливости… куда солонее! Давайте-ка лучше чай пить!»
Вдвоем они наняли квартиру у отставного горного служителя, из тех, что составляли большую часть честного сословия Шилки. С открытием поблизости золотых промыслов завод (на нем выплавляли серебро и свинец), а вместе с ним и поселок, пришел в запустение — остались старики, женщины, дети. Строения тянулись вдоль реки версты на две, до деревянной полуразвалившейся церкви, мимо кабака и лавки — торговали в ней всяким товаром, от сахара и шелка до ворвани…