Нам сказали, что он вышел из тюрьмы. Как-то в мае, когда я сидела во «Флоре» вместе с Сартром и Камю, он подошел к нашему столику и спросил вдруг: «Это вы Сартр?» Наголо остриженные волосы, сжатые губы, недоверчивый и чуть ли не агрессивный взгляд — мы сочли, что вид у него суровый. Он присел, но только на минутку. Потом он вернулся, и позже мы виделись очень часто. Суровость была ему присуща; к обществу, из которого его исключили с самого рождения, он относился без особого уважения. Однако его глаза умели смеяться, а на губах застыло детское удивление; с ним легко было разговаривать: он слушал, отвечал. Его никак нельзя было принять за самоучку; в его вкусах, его суждениях проглядывались смелость, пристрастие, непринужденность людей, для которых культура разумелась сама собой, так же как умение отличить истину от ошибки. Ему случалось с пафосом говорить о Поэте и его миссии; он притворялся, будто его привлекает изящество и роскошь гостиных, снобизм которых сам он коробил; однако притворство это было недолгим: он был слишком любознателен и горяч. Его интересы были строго ограничены, он терпеть не мог анекдотов и красочности. Однажды вечером мы поднялись на террасу моего отеля, и я показала ему на крыши. «Какое мне до этого дело?» — с раздражением сказал он; ему гораздо важнее разобраться с самим собой, а не заниматься внешними картинами. На самом деле смотреть он умел, и очень хорошо; когда предмет, событие, человек имели для него смысл, чтобы говорить об этом, он находил самые нужные и правильные слова; правда, он не принимал что попало, ему необходимы были определенные истины, и он искал, нередко странными окольными путями, ключи, которые открыли бы их ему. Эти поиски он вел с некоторой фанатичностью, но и с острейшим пониманием необходимости, какое мне редко доводилось встречать; его парадокс в ту пору заключался в том, что, упорно следующий собственным установкам и, стало быть, довольно закрытый, это был вместе с тем полностью свободный ум. Эта свобода лежала в основе его взаимопонимания с Сартром, ее ничто не смущало; они оба с отвращением относились ко всему, что сковывало ее: благородство души, вневременные моральные устои, всеобщая справедливость, высокие слова, высокие принципы, общественные установления и идеалы. На словах и в том, что он писал, Жене нарочито отталкивал от себя, уверял, что без колебаний предаст и ограбит друга; между тем я никогда и ни о ком не слышала от него ничего плохого; он никому не разрешал нападать при нем на Кокто; более восприимчивые к его поведению, чем к абстрактным провокациям, мы с самого начала наших отношений привязались к нему.
Когда мы с ним познакомились, мы планировали новую fiesta, я охотно пригласила бы его, но Сартр заметил, что ему там не понравится; действительно, это для представителей мелкой буржуазии, прочно обосновавшихся в этом мире, годилось, теряя себя, на короткое время растворяться в алкоголе и шуме; у Жене не было ни малейшей склонности к такой распущенности: он был потерян изначально и хотел чувствовать под ногами твердую почву.