Когда действо себя исчерпало, Денкомб вспомнил, что у него, в конце концов, есть собственное развлечение. Хотя такое проворство со стороны издателя и редкость, сегодня Денкомб уже мог извлечь из обертки свою «свежую», а может быть, и последнюю. Обложка «Зрелых лет» была вполне достойной, в запахе страниц улавливался аромат вечности. Денкомб на минуту замер: он вдруг почувствовал странное отчуждение. Он забыл, о чем эта книга. Неужели приступом застарелого недуга, на который он тщетно искал управы в Борнмуте, напрочь было стерто его прошлое? Он закончил редактуру перед отъездом из Лондона, но последующие две недели вычеркнули из памяти все. Денкомб не мог напеть себе ни одного предложения, не мог найти — с любопытством или уверенностью — ни одной памятной страницы. Предмет книги ускользнул от него бесследно. Вдохнув холодной темной пустоты, Денкомб издал глухой стон, — таким безнадежно близким показался ему зловещий финал. Его кроткие глаза наполнились слезами; что-то драгоценное покинуло его. Жало утраты язвило его несколько последних лет — чувство отступающего времени, упущенных возможностей; он чувствовал: счастье не сейчас уходит от него, оно уже ушло. Он сделал все, что был должен, но не сделал того, что хотел. Ощущение конца пути мучило его, тисками сжимая горло. Охваченный ужасом, он порывисто поднялся со скамьи и тотчас беспомощно осел. Нервно раскрыл свою книгу. Один том: Денкомб предпочитал однотомники и, как немногие, стремился к сжатому письму. За чтением он мало-помалу успокоился и вновь обрел уверенность. Все вернулось к нему, вернулось и изумление, и, прежде всего, ощущение высокой и могущественной красоты. Он читал собственную прозу, перелистывал свои страницы; сидя на весеннем солнцепеке, он был объят редкими по насыщенности эмоциями. Его карьера несомненно завершена, но завершилась она, в конце концов, этим.
За время болезни он позабыл работу прошлого года; но, главное, позабыл, сколь необычайно хороша она. Денкомб вновь погрузился в сюжет и был увлечен им, словно рукой сирены, туда, где в тусклой преисподней литературы, в застекленном водоеме искусства плавают странные молчаливые предметы. Он вспомнил свой замысел и отдал дань своему дарованию. Никогда еще его талант, в границах, отмеренных Денкомбу судьбой, не достигал такого совершенства. В этой книге он не избежал обычных своих огрехов, но было в ней и мастерство, которое — как понял он, но, увы, не поймет никто другой — их искупало. В той творческой мощи, которой он сейчас удивленно восторгался, брезжила надежда на возможную отсрочку. Эта мощь далеко не исчерпана: в ней есть еще жизнь, она еще послужит. Денкомб нелегко наработал мастерство, добывал его окольными путями, задним умом. Его творческая сила — дитя постепенности, питомец промедлений; как он сражался за нее и страдал, приносил бесчисленные жертвы! Теперь, когда она вызрела, должен ли он отказаться от плодов, должен ли признать жестокое поражение? Денкомб переживал бесконечное очарование доселе неведомого чувства, что усердие vincit omnia[1]. Эта маленькая книга в какой-то мере вышла за пределы его замысла: как будто он посеял семена, доверился своей методе, и теперь дар его окреп и сладостно расцвел. Но путь к нынешним достижениям, хотя и бесспорным, оказался весьма болезненным. Сегодня он ясно видел, и это мучило его, словно гвоздь, вбитый в тело, что только теперь, в самом конце, вступил он во владение своим даром. Его писательское развитие было ненормально медленным, чуть ли не гротескно постепенным. Ему препятствовал и чинил задержки опыт; он подолгу останавливался, чтобы нащупать свой путь. Слишком много жизни он потратил, воплощая слишком малую толику своего мастерства. Мастерство пришло, но пришло под конец. При таком ритме первая жизнь оказалась чересчур короткой — ее хватило только, чтобы собрать материал; чтобы плодоносить, нужен второй век, нужно продолжение. О нем-то и кручинился Денкомб. Переворачивая последние страницы, он бормотал: «Еще одна попытка, еще один шанс».