мере то, что представлялось побегом. Как рассказал охранник (здоровенный молодой парень из Кентукки, с ломающимся от возбуждения подростковым голосом и многозначительно важным видом человека, осознающего себя участником, возможно, даже ключевой фигурой в каком-то очень серьезном деле), туман был такой густой, что по асфальтовым дорожкам вдоль волноломов приходилось идти, как он выразился, «на ощупь», чтобы не свалиться в море, и даже его пес, огромный свирепый доберман с молочно-белыми клыками, способный прокусить человеку запястье или лодыжку так легко, словно это ком мягкой глины, однажды оступился, встал, принюхиваясь, а потом, подняв голову, завыл в темноту. Если бы не ветер, побег так бы и остался незамеченным до утренней переклички. Как объяснил пехотинец, ему помогла случайность: через непроницаемый, хмурый рассвет долетел слабый хлопающий звук, словно стучала оторванная вывеска или кусок кровельного железа. Впоследствии выяснилось, что в соседнем бараке, на расстоянии всего двадцати футов от дорожки, окно в туалете высадили вместе с задвижками, заклепками и всем прочим, и рама болталась на ветру, хлопая по стене. Никто так и не понял, как удалось ломом или куском трубы выломать из железобетонной стены стальную решетку весом не меньше четверти тонны и не поднять на ноги всю тюрьму — от такого грохота про-
снулись бы даже мертвые. Так или иначе, пехотинец доложил капралу, а тот примчался в офицерскую кают-компанию и разбудил Блэнкеншипа, который дежурил в тот день.
— Значит, просто так совпало, что сегодня ваше дежурство? — с широкой улыбкой спросил полковник Уилхойт.
—Да, сэр, — ответил Блэнкеншип, — обидно, но ничего не поделаешь. Кто-то должен был сегодня дежурить. Нас пятеро, плюс еще семь офицеров. Получается, у каждого один шанс из двенадцати, что побег придется на его день. Мне просто не повезло, вот и все. Бывает.
— Садитесь, комендор. Закуривайте.
В аскетично обставленном кабинете полковника не было ничего, кроме письменного стола, пары кресел, каталожного шкафа и двух фотографий в рамках: верховный главнокомандующий — Франклин Д. Рузвельт и он же, только моложе и энергичнее. За окном голубая вода пролива Лонг-Айленд сверкала на солнце продолговатыми бликами. Надрывно гудел буксир, торопясь к морю. Полковник вздохнул.
— Прекрасно, просто прекрасно, — прошелестел он. — Построили лодку.
Блэнкеншип опустился в кресло и закурил.
— Именно так, сэр. В сарае рядом со столярной мастерской. Это называлось «самодеятельное творчество». Они работали вдвоем.
Хозяин мастерской думал, они мастерят скворечники или что-то в таком роде. Они и делали скворечники — пока он на них смотрел. Когда мы пришли, дверь сарая была взломана. У них там остались козлы. Даже трафареты для лодки были. Уже потом мы заметили след на земле, ведущий к волнолому. Похоже, тащили ялик футов семь-восемь длиной.
— Прекрасно, — снова сказал полковник — Просто гениально. Только подумайте, построили лодку. Великолепно.
— Наши катера искали их начиная с шести часов. Полиция также подключилась. Но никаких следов не нашли. По всей видимости, они уже на берегу.
— И уже, надо думать, обчищают какой-нибудь дом в Грейт-Неке. — Полковник помолчал, внимательно рассматривая кончики пальцев, затем уставил мечтательный влажный взгляд в голубую даль пролива. — Великолепно, ну что тут скажешь.
Уилхойт был полный лысоватый мужчина лет пятидесяти, с красным подвижным лицом и непропорционально маленьким носом, словно слепленным из жалких остатков. Если бы не эта особенность, его лицо смотрелось бы волевым и внушительным, и, возможно, именно она помешала ему дослужиться до генерала. В Первую мировую Уилхойт отличился в бою при Буа-де-Белло, но из-за астмы и прочих недугов в нынешней войне уже не участвовал.
Блэнкеншип ждал, внимательно наблюдая. До сих пор душа Уилхойта была для него потемками, и попытки угадать, что последует дальше, ни к чему не вели. Блэнкеншип не стал бы утверждать, что полковник — полный дурак, и все же в его манере присутствовало нечто глуповатое и бессмысленное. Человек в общем благодушный, подверженный частым сменам настроений, Уилхойт исполнял свои обязанности почти что с отвращением. Он напрямик сознался Блэнкеншипу, что ничего не понимает в содержании заключенных, и грустно полюбопытствовал, почему командование направило его именно сюда. Чисто по-человечески такая откровенность делала ему честь, но в душе Блэнкеншип испытывал тягостную неловкость при мысли, что разбирается в чем-то лучше командира и что Уилхойт, с его неуклюже заботливым, заискивающим панибратством, отлично все понимает. С внезапной резкой болью от этого осознания Блэнкеншип, все еще не отошедший от сумятицы последних часов, смущенно отвел глаза. Уилхойт сидел, упершись подбородком в сплетенные пальцы, и задумчиво глядел на море. За годы службы Блэнкеншип перевидал всяких офицеров. Среди них были трусы, пьяницы и садисты (а случалось — и все разом), но никогда его отношение к ним не доходило до почти полного безразличия.
Наконец полковник заговорил.