На следующий день Мэтти переместился туда, где прутикам не угрожала вода из автоматических поливалок, орошавших газоны у ратуши. Он нашел местечко на обочине около центральной автостоянки, неухоженный клочок земли с буйно разросшимися под буйными лучами солнца травой и цветами. Здесь зрители собрались не сразу. Он уже час занимался своими коробками и, возможно, сумел бы наконец поставить их все друг на друга — так в конце концов сходится самый неуступчивый пасьянс, — но дул ветерок, и на восьмом или девятом коробке башня Мэтти падала. Дети все-таки нашли его, потом и взрослые начали собираться, и все повторилось — внимание зрителей, смех, и наглый сорванец, и «Ах ты, негодный чертенок!». Теперь Мэтти сумел сложить прутики, поставить сверху горшок, чиркнуть спичкой, поджечь — это вызвало новый смех и аплодисменты, будто он клоун, который вдруг прикинулся умником. Сквозь смех и рукоплескания можно было расслышать потрескиванье прутиков под горшком, они вспыхнули, загорелась трава, громко лопались семенные коробочки — хлоп, хлоп, хлоп, и вот уже могучее пламя охватило пустошь, дети и взрослые с криками и воплями, отталкивая друг друга, бросились врассыпную, кто-то выбежал на дорогу… Визг тормозов, лязг сталкивающихся машин, вопли, проклятия.
— Знаете, — мягко сказал секретарь, — не надо так делать.
Седая грива на голове секретаря была уложена столь тщательно и искусно, что казалась вычеканенной из серебра. У секретаря, на слух Мэтти, было такое же произношение, какое было когда-то у старого мистера Педигри.
— Вы обещаете больше так не делать?
Мэтти не ответил. Секретарь перелистал бумаги.
— Миссис Робора, миссис Бовери, миссис Круден, мисс Борроудэйл, мистер Левински, мистер Уайман, мистер Мендоза, мистер Буонаротти — как вы думаете, он не художник?.. Видите ли, из-за вас столько людей получило ожоги… они очень, очень разгневаны… Нет, нет! Вам ни в коем случае нельзя больше так делать!
Он собрал бумаги, положил сверху серебряный карандаш и посмотрел на Мэтти.
— Знаете, вы не правы. Думается, люди, подобные вам, существовали всегда. Нет, я не имею ничего против сути послания. Нам известно состояние вещей, мы знаем опасность и нелепость этой метеорологической игры. Но видите ли, мы избраны. Нет, вы ошибаетесь, считая, что люди не смогут прочесть ваше послание, понять ваш язык. Конечно, смогут. Ирония в том, что предсказания бедствий всегда были понятны только людям знающим, образованным, а те, кто больше всего страдал от бедствий, — слабые и обездоленные, самые невежественные и потому беспомощные, они-то как раз ничего не воспринимали. Понимаете? Все фараоново войско… а до того все первенцы этих темных феллахов…
Он встал, подошел к окну и, сложив руки за спиной, обвел взглядом улицу.
— Ураган не обрушится на правительство, поверьте мне, и бомба тоже на него не упадет.
Мэтти по-прежнему молчал.
— Вы из какой части Англии? Наверняка с юга. Из Лондона? По-моему, вам лучше вернуться на родину. Насколько могу судить, вы никогда не перестанете… Люди, подобные вам, всегда стоят на своем. Да, вам лучше плыть домой. В конце концов, — он внезапно повернулся, — там ваш язык нужнее, чем здесь.
— Я хочу обратно.
Секретарь с облегчением опустился в кресло.
— Превосходно! Вы даже не представляете себе, как я рад… Понимаете, нам казалось, что после этого пренеприятнейшего случая с туземцем, с аборигеном — знаете, они настаивают, чтобы их называли «аборигенными», будто они прилагательное, — нам казалось, мы должны что-то для вас сделать…
Он подался вперед, оперевшись о стол сомкнутыми ладонями.
— …И прежде чем мы расстанемся, скажите мне… Вы обладаете каким-то… каким-то особым восприятием, экстрасенсорным восприятием, ясновидением? Одним словом, вы
Мэтти смотрел на него, сомкнув губы, как железные створки. Секретарь прищурился.
— Я имею в виду, мой дорогой друг, ту информацию, которую вы призваны вдолбить в уши нашему невнемлющему миру…
Мгновение-другое Мэтти ничего не говорил. Затем, поначалу медленно, а под конец рывком, поднялся, встал напротив секретаря, но смотрел не на него, а поверх его головы в окно. Лицо Мэтти исказилось, но он не издал ни звука. Он прижал стиснутые кулаки к груди, и из его искривленного рта вырвались два слова, два мяча для гольфа:
— Я чувствую!