Рука об руку с отказом рассматривать глухоту исключительно как медицинскую, клиническую патологию шло все возрастающее участие глухих в самых разнообразных жанрах искусства – от документального кино и драматургии до сочинения романов, что оказалось весьма плодотворным и творческим. Изменение отношения общества к глухим и их отношения к самим себе отражалось в произведениях искусства и воздействовало на читательскую и зрительскую аудиторию: образы глухих перестали напоминать робкого и страдающего мистера Сингера из книги «Сердце – одинокий охотник» и стали ближе к героине «Детей малого бога». Язык жестов проник на телевидение, в такие программы, как «Улица Сезам», стал факультативным предметом в некоторых общеобразовательных школах. Вся страна словно проснулась и впервые заметила невидимых и неслышимых прежде глухих. Глухие тем временем тоже познавали себя, начали осознавать свою очевидную роль в обществе и дремавшую до поры силу. Глухие люди и те, кто изучал их, обратились к прошлому, чтобы найти (или создать) историю, мифологию и наследие глухих[136]
.Таким образом, за двадцать лет, прошедших после публикации статьи Стокоу, новое сознание, новые мотивы, новые силы объединились и пришли в движение, наметилось противостояние глухих и слышащих. Семидесятые годы стали свидетелями организации не только «Гордости глухих», но и «Власти глухих». В среде прежде пассивных глухих появились яркие лидеры. Обогатился и лексикон языка жестов, в нем появились такие слова, как «самоопределение» и «патернализм». Глухие, которые до этого воспринимали самих себя как «инвалидов» и «зависимых» – потому что именно такими их считали слышащие, – начали думать о себе как о сильном и самостоятельном сообществе[137]
. Было ясно, что рано или поздно это противостояние выльется в бунт, в политическое требование самоопределения и независимости и окончательного отказа от патернализма.Упрекая администрацию университета в том, что она «глуха к нуждам глухих», студенты не обвиняли ее во враждебности, но скорее в дурном патернализме, основанном на жалости и снисходительности, а также на упорном убеждении в некомпетентности и нездоровье подопечных. Особые претензии студенты высказывали врачам, работавшим в университете. Студенты считали, что врачи смотрели на глухих просто как на больных, страдающих поражениями уха, а не как на людей, приспособившихся к иной сенсорной модальности. В целом глухие чувствовали, что это оскорбительное добродушие основывалось на шкале ценностей слышащих, которые говорили: «Мы знаем, что для вас лучше. Позвольте уж нам управлять вами». Это касалось всего: выбора языка (пользоваться языком жестов или нет), определения пригодности для обучения или работы. Считалось – после расцвета середины XIX века, – что глухие должны работать машинистками или почтальонами или выполнять любую другую неквалифицированную работу и не мечтать о высшем образовании. Другими словами, глухие очень сильно ощущали грубый диктат, чувствовали, что с ними обращаются как с детьми. По этому поводу Боб Джонсон рассказал мне одну типичную историю:
«За те несколько лет, что я проработал в университете, у меня сложилось впечатление, что профессорско-препода-вательский состав, как и администрация, относится к студентам как к домашним питомцам. Вот, например, один студент обратился в отдел оказания помощи глухим. Сотрудники этого отдела объявили, что будут учить студентов, как проходить собеседование перед приемом на работу. Студент явился в отдел и написал свое имя в списке. На следующий день ему позвонила женщина из отдела и сказала, что договорилась о собеседовании, нашла переводчика и вызвала такси, которое отвезет студента на собеседование. Студент страшно разозлился, но женщина не могла понять почему. Тогда он объяснил ей: «Я делаю это для того, чтобы научиться самому звонить нужным людям, самому вызывать такси, самому находить переводчика, а не для того, чтобы вы делали это за меня. Как раз этого-то я и не хочу». В этом суть всей проблемы».