Я опешил, но продолжил сохранять позицию старшего и более умного брата. Я ответил, что Дюфур, конечно же, не придет, будто он понятия не имеет, что его считают Зубным феем, и что тот не видел ни его, ни меня, и не знал, что зуб вообще оставляли. Но Диоген не поверил ни единому слову. Он настаивал на том, что Дюфур живет только ради зубов, что тот каждую ночь ждет подношения, собирает и хранит зубы, и наверняка видел все, что он и я сделали той ночью.
Неистовство истерики и чувствительность, несвойственные Диогену, потрясли меня. Тут я начал понимать, что сделал что-то плохое, очень плохое. Я почувствовал себя виноватым, и мне стало стыдно. Я осознал собственную бессердечность. Диоген то впадал в приступы детской ярости, то плакал. Это был единственный раз на моей памяти, когда я видел его плачущим. Я извинился перед ним. Пытался по-своему, по-детски объяснить, насколько необоснованными были его опасения. Обещал защитить его. Но ничего не помогало. В конце концов, я сам расстроился и ушел к себе в спальню.
Той ночью Старик Дюфур не пришел за ним. Наутро за завтраком Диоген был молчалив и угрюм. Я снова напомнил, что опасения совершенно беспочвенны. Но, даже втолковывая ему это, я ощущал тревогу, вспоминая пустую плевательницу, в которой не было других зубов. Во Французском квартале жили десятки, сотни детей и, наверняка, в плевательнице должно было скопиться достаточно зубов. И где же они? Почему внутри не было хотя бы нескольких других? Но я как мог, игнорировал эти мысли.
За ланчем Диоген оставался все таким же взволнованным, раздосадованным и расстроенным. Где-то в середине дня он исчез. Он часто так уходил – никому не сказав, куда направляется, или по возвращении домой, где он был. Так что, даже при сложившихся обстоятельствах, я не особо волновался. Я полагал, что Диоген прячется в шкафу с одной из книг, которых ему нельзя было читать, или ставит какие-нибудь ребяческие эксперименты в огромном подвале нашего дома.
К ужину он не вернулся. Дядя Эверетт беспокоился до тех пор, пока я не заверил его, что Диоген часто исчезает подобным образом, и из-за этого не стоит волноваться. После ужина, за бренди и сигарой, дядя Эверетт посетовал на то, что такому малышу не следует гулять по ночам, но я еще раз заверил его, что Диоген скоро появится. Мои слова убедили дядю, и он отправился спать.
Наутро Диоген так и не появился, и это встревожило домочадцев. Дядя Эверетт строго отчитал меня за то, что я убедил его, будто исчезновение брата не было проблемой. Я мучился, раздумывая, должен ли рассказать о случившемся накануне. Но я все еще был абсолютно уверен, что Диоген рассердился на меня, надулся, ушел и сидит в укромном месте, целый и невредимый. Тщательно обыскав дом, но так и не найдя брата, дядя позвонил в полицию. Все попытки отыскать Диогена оказались бесплодными. Полиция проверила ряд подозрительных мест Французского квартала, тропинки вдоль берега реки, пирсы на Канал-стрит и парк Уолденберг. Наконец, около четырех часов дня двадцать седьмого августа, когда дядя призывал прочесать бреднями реку, я не выдержал и рассказал, что произошло два дня назад. Все еще не веря, в тот момент я начал бояться, что, может быть, Диоген оказался прав… и Старик Дюфур пришел за ним.
Дядя отнесся к моему рассказу с большим сомнением, если не сказать больше. Конечно, он не мог сообщить подобную версию полицейским: по его словам, рассказ звучал чересчур нелепо. Дядя не находил себе места – особенно он боялся нашего отца, раздражительного и вспыльчивого человека, который по возвращении обвинил бы его в пропаже сына и мог избить. В конце концов, он вздохнул, провел рукой по лицу и сказал:
– Полагаю, надо проверить все варианты. Я сам схожу к мсье Дюфуру.
Пендергаст замолчал. Особняк на Риверсайд-драйв погрузился в безмолвие. Огонь погас, лишь угольки едва слышно потрескивали на решетке. Тяжелые портьеры закрывали наглухо запертые окна, и ни один звук с улицы не нарушал тишину библиотеки. Выждав еще минуту, Пендергаст продолжил рассказ: