— Сейчас, минутку, одну минутку. А с чего это у тебя нервный срыв, кстати сказать? То есть если уж ты изо всех сил старалась выйти из строя, то почему бы тебе не употребить всю эту энергию на то, чтобы остаться здоровой и веселой? Ладно, я непоследователен. Сейчас я веду себя очень непоследовательно. Но, Боже мой, как ты испытываешь ту малую толику терпения, которая мне досталась от роду! Ты смотришь на свой университетский городок, и на мир, и на политику, и на урожай одного лета, слушаешь болтовню кучки безмозглых студентов и решаешь, что повсюду — только «я», «я», «я» и единственный разумный выход для девушки — обрить себе голову, лечь на диван, твердить Иисусову молитву и просить у Бога какого-нибудь маленького мистического чуда, которое принесет ей радость и счастье.
Фрэнни закричала:
— Да замолчишь ли ты наконец!
— Секунду, секундочку. Ты все твердишь про «я». Господи, да только самому Христу под силу разобраться, где «я», а где нет. Это, брат, Божий мир, а не твой, и не тебе судить, где «я», а где нет — последнее слово за Ним. А как насчет твоего возлюбленного Эпиктета? Или твоей возлюбленной Эмили Дикинсон? Ты что, хочешь, чтобы твоя Эмили каждый раз, как ей захочется написать стишок, садилась бы и твердила молитвы до тех пор, пока это гадкое, эгоистическое желание не пропадет? Нет, этого ты не хочешь! Но тебе бы хотелось, чтобы у твоего друга профессора Таппера взяли бы и отняли его «я». Это другое дело. Может быть, и другое. Может быть. Но не кричи ты на весь мир о «я» вообще. Я считаю, если ты хочешь знать мое мнение, что половину всей пакости в мире устраивают люди, которые не пускают в ход свое подлинное «я». Твой профессор Таппер, к примеру. Судя хотя бы по тому, что ты о нем рассказываешь, я готов поспорить на что угодно, что он в жизни использует вовсе не то, что ты принимаешь за его «я», а совсем другое, более грязненькое, но менее присущее ему качество. Господи, да ты же достаточно ходила в школу, чтобы это знать. Только соскреби краску с никуда не годного школьного учителя — или хоть с университетского профессора, — и почти наверняка обнаружится первоклассный автомеханик или каменщик, черт побери. Вот тебе пример — Лесаж, мой друг, мой покровитель, моя Роза с Мэдисон-авеню. Думаешь, это «я» загнало его на телевидение? Черта с два! У него теперь вообще никакого «я» нет — если и было когда-то. Он его расколотил на мелкие хобби. Я знаю по меньшей мере три его хобби, и все они связаны с громадной мастерской у него в подвале, которая обошлась ему в десять тысяч долларов и вся набита электрическими приборами, тисками, динамо-машинами и Бог знает чем еще. Ни у одного человека, проявляющего свое «я», нет времени ни на какие чертовы хобби.
Зуи внезапно умолк. Он по-прежнему лежал с закрытыми глазами, а пальцы у него были крепко переплетены на груди. Но вот он придал своему лицу нарочито обиженное выражение. Видимо, это была такая форма самокритики.
— Хобби, — сказал он. — Как это я договорился до хобби?
С минуту он лежал и молчал. В комнате были слышны только рыдания Фрэнни, не вполне заглушенные шелковой подушкой. Блумберг теперь сидел под роялем, на солнечном островке, и довольно картинно умывался.
— Опять я играю резонера, — сказал Зуи нарочито будничным голосом. — Что бы я ни говорил, у меня получается одно: как будто я хочу подкопаться под твою Иисусову молитву. А я ничего такого не хочу, черт меня побери! Я только против того, почему, как и где ты ею занимаешься. Мне бы хотелось убедиться — я был бы счастлив убедиться, — что ты ею не подменяешь дело своей жизни, свой долг, каков бы он, черт побери, ни был, или просто свои ежедневные обязанности. Но вот что еще хуже: я никак не могу понять — ей-Богу, никак не пойму, — как ты можешь молиться Иисусу, которого даже не понимаешь. А вот что уже совершенно непростительно, если учесть, что в тебя путем принудительного кормления впихнули примерно такую же массу религиозной философии, как в меня, — совершенно непростительно, что ты и не пытаешься понять его. Еще можно было бы найти какое-то оправдание, если бы ты была либо совсем простым человеком, как тот странник, либо человеком отчаявшимся, — но ты, брат, не так проста и далеко не в таком отчаянии, черт побери!
Тут Зуи, все еще не открывая глаз, сжал губы — в первый раз, с тех пор как он улегся, — и эта гримаса, заметим в скобках, очень напоминала привычное выражение лица его матери.
— Боже правый, Фрэнни, — сказал он. — Если уж ты хочешь творить Иисусову молитву, то, по крайней мере, молись Иисусу, а не Святому Франциску, и Симору, и дедушке Хайди, единому в трех лицах. И когда ты молишься, думай о нем, и только о нем, представляй его себе таким, каким он был, а не каким ты хотела бы его видеть. Ты не желаешь смотреть правде в глаза. Именно эта проклятая привычка не смотреть правде в глаза и довела тебя до этого дурацкого расстройства, и выкарабкаться она тебе не поможет.