Сколько времени прошло — трудно понять. Зверь ушёл вглубь и затаился. Можно достать фонарик и взглянуть на часы. Но сон сковывает мои движения и намерения. Он окружает меня, как вязкая среда, в которой мысль не может сделать полного оборота — до точки своего осуществления.
Может быть, там не один зверь, а двое: самец и самка? — Вот снова ворочается подо мной. Так же или по-другому? — Сначала выходил он, потыкался, ушёл и рассказал самке, что выход закрыт. Теперь она полезла проверить. Она более решительна и упорна. Не поверила ему: «как это выход закрыт? чем?» — а он и объяснить не может. И вообще — какую информацию он мог ей передать и каким способом? У них есть своя знаковая система или они передают друг другу просто психические волны, без каких-либо конвенций?
Она несколько раз, ужасаясь, повторяла: «Он носил дрова в печку, как сумасшедший. Там уже некуда было совать, а он всё совал и совал. С десяти вечера до пяти утра. Он, наверное, сжёг все дрова, которые Лебедев заготовил себе на зиму». — Ну да, меня очень покоробило это бесконечное, бессмысленное сование в пылающую печку заготовленных дров. Разумно, видимо, это и был самый убогий, затравленный знак её с ним прерывания смычек навсегда… Но я ошибался. Даже такой — казалось бы, дальше некуда — знак ещё не последний.
В знаках есть одна неприятность: они фальшивы. Их подлинность — чистая условность. А в своём первоначальном существе — то есть откуда они берутся — они фальшивы. И со временем это неизбежно проступает, обнаруживается. По сути, важнейшее действие времени — это и есть постепенное обнаружение фальши. Почему всё умирает? — Да потому, что приходит срок, когда время делает очевидной его фальшь. Не помню, чтобы кто-нибудь из философов заострял на этом внимание. А Хайдеггеру вообще стыдно: он же анализировал фрагмент Анаксимандра:
А что, если это не ребёнок толкается в животе матери, а некая мысль бьётся у меня в голове — ищет выхода наружу?.. Нет, зверь — это чужая мысль, разумеется: дикая, со своими инстинктами и повадками. У неё есть пути и проходы — не впервые находимые, а привычные, давно проторенные. А я завалил их своим «мыслящим» телом, перекрыл движение — и чужая мысль бьётся в судорогах недоумения и обиды. Никакими знаками — ни подлинными, ни фальшивыми — мы с этой мыслью обменяться не можем.
Я не понимаю, что происходит. — Что это за старик, который говорит мне, подмигивая: «Когда я представляю, что философствую уже как бы беззубым ртом, то именно речи, произнесённые таким образом, кажутся мне наиболее подлинными и значимыми». — Кто это? Почему зверь всё-таки вышел? Он вылез и проник снаружи в мою палатку каким-то странным образом… Или он всё-таки прогрыз пол? Но как он мог это сделать, если рот у него
Я просыпаюсь. Мне кажется, что тьма в палатке уже не такая густая. Маленькое квадратное окошко, затянутое сеткой, различимо в пологе у входа: оно немного сереет. Снова упало яблоко. Я нащупываю очки позади себя, надеваю их и вылезаю из спальника. Фонарик не зажигаю и на часы не смотрю. Расстёгиваю вход и выбираюсь наружу… Нет, рассвет ещё никак не обозначился, это луна — убывающая — стоит высоко в небе и заливает светом палатку. Я смотрю на неё, поёживаясь от холода. Потом, сходив по-малому, возвращаюсь и залезаю обратно — спать дальше.
ДЕЛЬТА ДОНА
— Ага. — Она рассматривала мужские брюки, висящие во дворе на верёвке…