Нет, я совершенно так не думал. То был удар грома на ровном месте. Молния в запертом купе… И после этой фразы мне ничего не оставалось, как думать, что мы едем именно к Кошелеву — ни к кому другому, — в этом смысл нашей поездки, все остальные смыслы — лишь поводы, благовидные предлоги. А ведь я, как полный дуралей, даже не заподозрил, что он работает на тех раскопках в дельте Дона, куда мы приближаемся как бы невзначай, в сложном танце: сначала Новочеркасск, потом Ростов, а уж из Ростова надо бы заехать, посмотреть… Теперь всю оставшуюся дорогу я не сомневался в том, что Кошелева мы застанем, никуда, конечно, он не уехал. И начнутся всякие «чудеса»… В которых моя роль — какая? Вставать в донкихотовскую позу?.. Было дело — мне пришлось когда-то ударить Кошелева в лицо, когда он совсем охамел, раскровянить нос, — но я вспоминаю об этом не только без удовольствия, но, напротив, с тупой тоской.
Вот они «чудеса». Уже начались.
Две кумушки стоят посреди улицы, беседуют. Прошли их. Вдруг Света встрепенулась. Пописать — забыла. Где? — Надо было там! Вернёмся. — Мимо них? — (мне не хочется). Она, не слушая, бежит назад. Я не могу оставить её, плетусь следом, — выполнять свою участь: стоять на стрёме. Минуем опять кумушек. Во двор зашла, схватила с верёвки брюки, бросила в корыто и присела поверх них: обоссала. Позже мы узнали, что эти брюки были не Кошелева, а какого-то ещё другого художника (нам это пояснили в Ростове).
— Он привезёт её в Москву, усыновит её ребёнка (он давно ребёнка хотел). И будет её пиарить. У него есть связи, я знаю. Пятидесятилетний старец будет устраивать карьеру двадцатитрёхлетней девахе, которая ноль в художестве… И всё это — чтобы унизить меня. Чтобы я подохла. И чтобы ты подох со мной вместе. Он сначала хотел, чтобы я бросила тебя, и ты умер от тоски и унижения. А потом уже он расправился бы со мной — без твоей поддержки. Такой человек…
Света лежит на диване в маленьком сарае на территории музея и бредит. Это бред влюблённой кошки. Пахнет мышами. Мне трудно дышать, я сгибаюсь и цепенею. Нечеловеческое усилие нужно для того, чтобы выпрямиться…. Почему нечеловеческое? — Обыкновенное. Вот я его делаю. (Правда, по существу это ничего не меняет. Только
Шли от дома художницы Вали и увидели на дороге змею — неподвижную. Света тронула ногой — у неё высунулся и мелко-мелко затрепетал язычок, — живая. Однако кем-то придавленная: уползти даже не пыталась. Землистого цвета. — Гадюка, — определила Света. Она не прикончила её, но оставила на произвол судьбы. И даже это странно: палкой какой-нибудь убрала бы с дороги в кусты. Материнская любовь её к животным…
Спустя немного времени, когда мы, поизвалявшись на ложе, возвращались, чтобы искупаться в Мёртвом Донце, змеи на дороге не было. — Здесь нет гадюк, — возразили нам вечером в музее, — это был полоз. Тёмный? — Нет, серая, желтоватая — под цвет камней. Длинная, но тоненькая. — Всё равно полоз. Здесь полозы.
В сарае сладкий, тошнотворный запах мышей. Мыши снуют всюду. Они высовываются на разных этажах из окон игрушечного домика, оставленного здесь восьмилетней девочкой хозяев. Света сидит сейчас у них, без меня. Эти археологи рассказывают ей про Валю: «Да она к любому мужику клеится здесь в наглую. Просто подходит и говорит: „Я хочу с тобой лечь“. Мужики шарахаются уже от неё. А Гена вот попался… Жалко его. Талантливый художник. Есть у него деньги? Нет? — Тогда тем более. Валечка переберётся в Москву и ещё, гляди, квартиру у него отнимет, если он усыновит ребёнка. Есть у него квартира? Нет? — Сам на птичьих правах. Сам нищий. Тогда всё это очень быстро закончится. Она не дура, хоть и показывает себя улетевшей из мира сего. Найдёт себе спонсора…»
Вернувшись в сарай. Света пересказывает это мне. — Я не знаю, что они ей говорили. Может быть, только то, что она хотела услышать (глядя на неё и сострадая её очевидному безумию). Или наоборот — из их
Очень трудно жить в это время. Сквозь ветки сада я смотрел на закат, разворачивающийся внизу над поймой Дона, над всеми этими