Господи, да что ж она такое горькое переживает, что так вся исказилась и поблекла? Подумать — какой-то Самохин (то бишь Телишев). Нет, мне никогда этого не понять (и не простить
Слёзы её не конкретны. Они смазаны, тусклы. Лицо теряет отчётливую форму, так досконально мной изученную, что я могу её рисовать наизусть — в одиночестве на даче. Теперь всё как-то дрябло, исподволь, прячась, — это притом, что она не стесняется передо мной плакать. Она долго и горестно всхлипывает, утираясь бумажной салфеткой. Наконец чуть-чуть улыбается.
— А ты знаешь, что мне Айва написала?.. Хотела тебе показать и забыла. Я письмо взяла с собой… — Света рыщет в рюкзаке, кладёт на стол папку со стихами. — Какие плохие у них, у этих студентов, здесь обеды. — Она опять всхлипывает. — Сырники — одна мука…
Прошло 16 страниц. Ну и что из всего этого? —
Нет, непонятно. Плохо. Заново. Всё зачеркнуть.
Дубль два.
Возвращаемся, начинаем снова растекаться. —
ДЕЛЬТА ДОНА
Брюки на бельевой верёвке, недавно выстиранные, мужские. Она их рассматривает, трогает. Я замечаю это, но не успеваю задуматься. Начинается странный, тяжёлый сон. Я поднимаюсь на крыльцо, стучу в стекло веранды — тишина, отсутствие, неподвижность. Картина стоит, прислонённая снаружи к окну. Банальная, тусклая композиция, ничего особенного. Не разглядывал, но мельком подумал, что картина «такая, как
— Вот картина. Значит, это её дом.
— Пошли, — говорит Света, — я уже всё поняла.
Я ещё подумал, что это — о картине… Прошла по двору, отшвырнув ногой пустое ведро. Я ещё думаю, что она задела случайно. Спустился с крыльца, вернул ведро на место. Она сняла с верёвки носки и бросила в ямку с водой, обложенную камнями, — вроде колодца.
Я мог бы догадаться, что начинаются те её внутренние «чудеса», которые делают её королевой перформанса. Не
Я далеко уплыл по Мёртвому Донцу — впереди Таганрогский залив. Надо назад поворачивать. Когда я вернулся, я как будто вышел сухим из воды.
— Пошли, — говорит Света, — я уже всё поняла.
— Что ты поняла?
— Зачем тебе знать? Чтоб больше мучиться?
— Мучиться? Ну, наверное, надо. Я готов, — говорю.
— Кошелев, — заявляет она торжественно, — никуда не уехал. Он здесь живёт, с этой Валей.
— Откуда ты узнала? по вещам?
— По носкам. Носки, во всяком случае, я узнала.
— Его носки?
— Да. Я их ему подарила.
Надпись на книжке стихов она делает, присев за низким столом посреди двора, под виноградной лозой. «Не смотри». Какой-то матерный привет этой Валечке. Идёт на крыльцо и всовывает книжку в щель у притолоки. А тусклую Валину картину поворачивает задней стороной и — той же шариковой ручкой — опять пишет. Картина на картоне.
— Что ты написала?
— «Йухня. Очень плохо…» Но ведь это действительно так, ты согласен? Я ведь не из ревности. Меня просто удивляет, как могут люди — тот же Кошелев, вроде умный, — принимать это за
Я мимоходом думаю, что — да, это странно.
— Наверное, чтобы тебя позлить…
— Да, позлить, помучить. Но не только. Он действительно влюбился в неё, козёл старый. Ну, она ему устроит жизнь! Я очень рада…
Может быть, но я не в силах на этом сосредоточиться. Меня гнетёт другое. Что мне эти вкусовые распасовки? — хотя бы и между людьми, влюблёнными друг в друга. Не «хотя бы», а «тем более». Влюблёнными намертво. Да, это я понимаю. Дальше мне остаётся только плыть по Мёртвому Донцу — вдаль, в Азовское море. И там исчезать.