— увы! как-то удивительно гладко вставила его в практические рамки все того же fait accompli. У Октавии отравляют отца; над смертью его нагло издеваются во дворце Нерона, с восторженным хохотом цитируя бешеные выходки «Отыквления», в котором Сенека не постеснялся даже указать способ, как Клавдий был убран с белого света. Октавия не только терпит это безобразие, но даже, когда ее начинает обижать муж, становится под опеку Агриппины, главной и откровенной отравительницы Клавдия; становится настолько искренно и доверчиво, что, впоследствии, взывает к ее тени о помощи в минуту смертельной опасности. Британик умер на глазах Октавии. Все кругом трепещут, чувствуя, что совершено преступление; плачет Агриппина, плачет и Октавия. Но — «Ужинай и веселись!» приказывает ей человек, только что отравивший ее брата. Овца покорно ужинает и делает веселый вид. Если бы Нероном не овладела прихоть непременно сделать Поппею императрицей, если бы он не настоял на грубом разводе и изгнании Октавии, то, по всей вероятности, она, при всех безобразиях и злодействах своего супруга, весьма спокойно прожила бы с ним до конца его дней. Нерон больше боялся ее, чем она заслуживала, и, откровенно говоря, антипатия, которую он питал к ней, далеко не столь возмутительна, как окрашивают ее Фаррар и другие авторы неронианских полу-исторических картин. Все эти подробности говорят скорее об умственной и нравственной приниженности Октавии, чем о величии душевном, в которое хотели ее многие облечь. С именем Октавии не связано в памяти историков решительно ни одного сильного, красивого, симпатичного акта не только действия, но и просто теоретически заявленной воли (Bruno Bauer), хотя недостатка в подобных актах не являет содержание даже таких безнадежных репутаций, как Агриппина, мать Нерона, и сама Поппея, для которой мог же Иосиф Флавий найти несколько сочувственных слов. Повидимому, самое лучшее, что может сделать в отношении Октавии беспристрастный исследователь, это, вопреки всем идеализаторам, начиная с псевдо-классиков и кончая английскими епископами, признать ее совершенной безличностью, бледным и даже, быть может, слабоумным ничтожеством. Дочь нимфоманки от вечно пьяного дурачка, она почти обязательно должна была родиться малоумной, с тугим соображением, тупой памятью и мало восприимчивой чувствительностью. Угрюмая девочка, данная Нерону в жены волей честолюбивой Агриппины, не нравилась ему с самого детства, хотя не была некрасива. Живого, как огонь, мальчика, очевидно, бесила ее сонная, вялая неподвижность, способная внушить отвращение даже к писанной красавице — особенно юноше, у которого, по русской поговорке, семь бесов по жилам ходило. Наивно изъяснять несходство характеров, рано разлучившее супругов, только тем условием, что Октавия была очень добродетельна, Нерон же слишком развратен. Пусть Нерон был чудовищем распутства, — однако, не с пятнадцати же лет, когда его женили, и тем менее с тринадцати, когда его помолвили с Октавией. С другой стороны, откуда было Октавии набраться на Палатине чересчур взыскательной добродетели? Наследственность ее мы видели, — она ужасна. Воспитание? В правильности его, начатого такой матерью, как Мессалина, и продолженного мачехой Агриппиной, весьма позволительно сомневаться. Тацит, мимоходом, очертил портрет воспитателя, который был приставлен Клавдием к наследному принцу Британику. Его звали Созибием. Он участвовал, как доносчик-обвинитель, в не однажды уже упомянутом процессе Валерия Азиатика, подговаривал Клавдия к жестокостям, — вообще, представляется, на наш современный взгляд, изрядным негодяем. Так что, когда впоследствии Тацит изъявляет сожаление, что Агриппина заменила при Британике старых его воспитателей своими клевретами, рождается невольное недоумение: каких же извергов рода человеческого должна была она приставить к младенцу, если даже Созибий был, все-таки, лучше их? Если так дурно воспитывали наследного принца, трудно ожидать, чтобы в лучших руках росла и принцесса.