Держась на приличном расстоянии от берега, я теперь понял, что опасность миновала, и причалил ботник к береговой иве. Вылез, подошел к Водяному и протянул ему руку. Гаргантюа[234]
, да и только! Руки, как лопаты, обросли рыжим мохом. Нагнувшись, вошел за ним в лачугу. Столик, нары с камышом, старая рухлядь — одежда, бабьи тряпки, а на стенке — обломок зеркальца. Сейчас же вспомнил про видение и спросил:— Дочь, что ли?..
— Нет у меня никого!.. Был вдовый, а теперь вроде как — женатый.
В этот момент в дверку заглянула женщина, и я вздрогнул от новой приятной неожиданности: мадонна в лохмотьях!..
— Чего ему? — спросила и вскинула темные глаза на меня, да так и пронзила сердце насквозь, навылет.
— Соли просит…
— Откуда взялся?..
Опять сначала: дедушкин внук; охочусь; сижу в шалаше на соседнем озере; забыл соли взять из дому…
— На тебе соли! Иззябнешь ночью-то… Приходи к нам погреться! — говорит не без лукавства, может быть, с насмешечкой. А огромный рыжий недоволен:
— Самим тесно… Промеж нас, что ли, ляжет…
— Он поджарый…
Подержался за корявую волосатую руку рыжего великана и вылез из лачуги. Женщина в лохмотьях с лицом мадонны и с лукавым огнем в глазах остановилась у входа и провожала меня любопытным, каким-то изумленным, почти испуганным взором, словно увидала вдруг нечто диковинное. А я взобрался в ботник, нехотя отпихивался от берега веслом и поглядывал на болотную красавицу… Даже отрепья не могут испортить природной красоты. Здесь, в зеленой трущобе, эти лохмотья еще более обнажают эту красоту. Да и в самом деле: переодень эту болотную дикарку — вместо цветных лохмотьев с прорехами, чрез которые белеет глянец тела, — в платье культурной женщины, а вместо небрежно накинутого на темную головку кумачового платочка наряди в шляпу наподобие кастрюли или ветряной мельницы, — и все пропало! Пройдешь и не заметишь! А теперь, в розовато-золотой дымке вечера, в таинственном молчании задумчивого озера, на фоне воды и зелени, этот экземпляр Божьего творения полон такого бессознательного кокетства и грации, что хочется поднять глаза к небу и прошептать: «Слава Тебе, давшему нам жизнь!»
Тихо пробирался я на ботничке к своему шалашу, лениво толкал веслом тину и все время думал о Божьей премудрости и о молодой подруге пожилого рыжего великана. Я был похож на человека, который неожиданно для самого себя сделал вдруг величайшее открытие. Кто бы мог думать, что здесь, в этой болотной трущобе, на необитаемом острове укрывается такая прекрасная тварь Божия! Только вот Робинзон… Его, пожалуй, Господь сотворил напрасно. Не стоило. Приплыл я к своему шалашу уже в сумерках, когда над озером стал клубиться туман и прибрежные деревья и кусты начали превращаться в допотопных животных. Пегас, издали почуявший мое приближение, радостно залаял где-то в тумане, а когда я вылез из ботника, бросился со всех ног и начал скулить и прыгать ко мне на грудь.
— Погоди, Пегас!.. Я, братец, отыскал такую кряковную утку, что если бы нам с тобой удалось… Тубо! Не визжать, чертов сын! Давай разожжем костер да скипятим водицы для чая…
Разговаривая с Пегасом, я сложил в кучу приготовленный валежник, зажег его, и — красные языки пламени задрожали на воде, на кустах, на осоке, погрузив все дальнее в черную и непроницаемую глазом пропасть. Назойливо перекликались в разных концах коростели и ухала выпь, наводя какой-то непонятный страх на душу. Наелся печеной в золе картошки, напился чаю, бросил краюху хлеба Пегасу и начал укладываться в шалаше на ночлег. Костер еще пылал, а мы с Пегасом уже лежали на мягком мху рядышком. Входную или, лучше сказать, влезную дыру я завесил буркой[235]
, и только два маленьких окошечка мерцали звездами и струили влажный болотный воздух, напоенный запахами водорослей, тины, ржавчины…Хорошо, спокойно, когда около тебя вплотную лежит и греет своей живой теплотою верный пес! Лучше всякого товарища. Товарищ заснет и оставит тебя таращить глаза да вздрагивать при каждом шорохе и звуке, которые здесь всегда кажутся непонятными и подозрительными, а собака не проспит, она при каждом движении поднимает голову и сверкает недреманным оком в темноту ночи. С собакой не страшно.
Очень скоро я погрузился в дрему и стал сладко улыбаться, смутно вспоминая свое видение в золотисто-розовой дымке теплого вечера; приятная истома разливалась по всему телу, не знаю — от избытка молодых непочатых сил, не знаю — от этого смутного видения, пробуждающего умиление пред красотой Божьего творения, — только вдруг Пегас насторожился и сердито заворчал. Так и упало сердце. На что и на кого мог ворчать здесь Пегас? Схватился за ружье, а Пегас нырнул под бурку и враждебно залаял в темноту ночи. Выглянул я в окошечко, затаил дыхание, жду, словно нападения неприятеля в сокрытии.
— Полай ты у меня!.. Я тебе, сучий сын…