Осталась около фонаря. Я прыгнул в ямину. Тепло, попахивает дымком, смолой, пихтой, точно в свежесрубленной избе на полатях. Только теперь, вытянувшись во всю длину, я почувствовал, как я за день находился, натрудил руки и ноги, все мускулы. Приятная истома побежала по всему телу — точно засмеялось оно от удовольствия и радости. Лежал на спине и смотрел в темно-синюю высоту. Мигали звезды, тихо покачивались мохнатые лапы елей, медленно проплывало темное облако, похожее на клубы пароходного дыма. Чудилось, что я плыву по синим морским безднам вместе с этим облаком. Шептался лес, ворковал где-то, как горлинка, ручей, точно сказку рассказывал кот-мурлыка… И вздохи ветерка в елях, и шепот леса, и бульканье ручья, и смолистый ядреный воздух — все пьянило и баюкало душу особенной весенней лаской, от которой губы складывались в улыбку, а глаза закрывались. Ждал Груню… Вздрагивал, прислушивался и снова закрывал глаза… Не заметил, как заснул: приснилось, что уже пришла и, прижавшись ко мне, шепчет и целует горячими губами в губы… И пахнет от нее то печеным ржаным хлебом, то полевыми цветами, то свежесрубленной сосновой избой…
Проснулся на рассвете от холода… Где же Груня? Присел, огляделся по сторонам: прикрывшись тулупом, свернувшись комочком, у меня в ногах лежит Груня. Кусочек красного платочка выглядывает из-под овчины… Переполз к ней, осторожно приоткрыл овчину: спит! На лице блаженная улыбка, губы полураскрыты, сверкают зубы, прядка волос змейкой легла на раскрасневшуюся щеку. Дышит ровно, глубоко, и в такт дыханию шевелится, как живая, грудь девичья…
Только раз успел поцеловать! Очнулась, оттолкнула и, испуганно метнувшись, вскочила на ноги.
— Груня! Испугалась! Что ты! Милая…
Улыбнулась и перекрестилась:
— Нехорошее приснилось… Вот заспалась! И не пойму сперва-то: не знай — сон это, не знай — наяву…
— Куда ты?
— К ручью… умываться. Солнышко встает, идти надо…
Сбросив на меня тулуп, убежала. Я снова лег, прикрывшись овчиной. Как полая вода, затопляла меня сладостная тревога; как поток металась и бурлила кровь, толкаясь в сердце, в виски, в уши, гудела звоном в ушах, палила лицо огнем, мешала дышать…
Проспал!..
Долго не возвращалась Груня. Всходило солнышко. Румянились и золотились небеса, стволы елей, капли воды на ветках. Где-то жалобно кричали журавли… Зазвенела вдали девичья песенка! Идет! Перестала петь, смеется на весь лес.
— Знаешь, что я тебе скажу?.. Не иначе, как нас с тобой Леший завертел!
Смеется и рассказывает. Оказалось, что мы — не на острове, а в Подгорновской роще, версты нет до деревни-то. И пройти можно, не замочив ноги…
— Вставай! Будет нежиться-то! Барин!
Стянула с меня тулуп, стала торопливо снаряжаться в путь.
— За мной не ходи: люди увидят, осрамят на всю округу…
— Погоди же маленько! Неужели так вот и разойдемся?
— А как тебе еще надо?
— Поцелуй хоть на прощанье-то!..
Груня приостановилась, огляделась по сторонам:
— Ну ладно… Только никому не сказывай… А то придешь охотиться на мельницу, коромыслом изобью… Да будет уж! Будет, что ли…
Вырвалась и убежала… Провожал ее взглядом и ждал, не оглянется ли?.. Нет, не оглянулась! В фиолетовых сумерках весеннего утра ярко краснел в деревьях ее кумачовый платочек, то пропадал, то вновь появлялся. И вот исчез… Точно непойманное счастье!
А журавли все кричат, жалобно, жалобно. Словно оплакивают мое убежавшее счастие…
— Эх, Груня, Груня!..
Подтянул сапоги, вскинул ружье за спину, надвинул на затылок фуражку и пошел, сам не зная, куда… Шел и, стараясь заглушить тоску и досаду, громко пел:
Пронеслась юность, улетела молодость, к концу подходит и сама жизнь… А как весна, так и всплывает в памяти мартовский Водолей, мельница, пламенные закаты и восходы, лодочка, лес потонувший, крики журавлиные да красный платочек на девичьей головке. Потускнело в памяти лицо девушки, один платочек краснеет. И вот еще крепко запомнилось, как от Груниных губ ржаным печеным хлебом пахло!
Лесачиха[*]
Говорили о русском народе[271]
. Говорили русские же люди, но походило на то, будто собрались ученые иностранцы, приехавшие из чуждых дальних стран для исследования малоизвестного человеческого племени: одни хаяли, называли дикарями и варварами, другие старались смягчить свой приговор, подыскивая оправдывающие исторические обстоятельства; только один ученый остался при особом мнении: восхищался русским народом[272]. Его оскорбляли суровые приговоры собеседников, он отрицательно тряс седой уже головой и повторял:— И все это неверно! Не согласен.
— Ну а вот, например, невежество? Вы его признаете или отрицаете?
— Какое именно невежество? Научное? Что мужики не учились у нас в гимназиях и университетах?