Когда молчаливая синяя ночь упала над степью, в сугробах снова выросла фигура человека и, выбравшись на затвердевшую корку снега, заковыляла к хуторам, пробуждая тишину заколдованного царства звонко похрустывавшим под ее ногами снегом. Палка, на которую человек опирался, с визгом врезывалась в корку снега и скрипела, и хруст и скрип этот в ночном молчании долго разносился в заколдованном царстве, наполняя тишину тревожным и, казалось, ненужным и раздражающим беспокойством… Хутор точно вымер. Только в одном окошечке, разрисованном морозом и наполовину занесенном снегом, мерцал красноватый огонек, делая окошко похожим на воспаленный глаз. Блуждающий призрак подошел к огоньку, посмотрел в заметенное стекло и постоял в раздумьи. Потом он нерешительно постукал палкой и стал ждать. Вместо отклика огонек вдруг погас, и стекло окна побелело. Не хотят пускать. Замерзни, околей — все равно теперь людям… Человек злобно забарабанил палкой под окошко и опять послушал. Нет, не хотят слышать.
— Ну тогда я заставлю вас услышать.
Человек перелез через забор и очутился на дворе. Вошел на крылечко и стал колотить в дверь ручкой револьвера.
— Отворите! Эй, кто есть?
Грохнул в дверь сапогом и громко обругался похабными словами. Ну вот, — идут.
— Что надо? — спросил злой старушечий голос за дверью.
— Отвори, бабушка.
— Да кто ты такой?
— Свой.
— Какой-такой «свой»? Покою от вас нет… Проходи с Богом! Не пущу.
— Добром не отворишь, худо будет.
Старуха покряхтела, пошептала молитву и отперла.
— Зажги огонь!
Старуха долго шарила и ворчала. Изба осветилась скучным коптящимся языком маленькой лампы. Человек огляделся: никого, кроме старухи, не видать.
— Мужики дома?
— Никого нет, батюшка, никого… Одних угнали, другие разбежались… Никак одна я на всем хуторе…
— Не врешь? Смотри, старая, говори правду, как попу на духу, а то худо будет.
— А что мне будет? Двум смертям, батюшка, не бывать, а одной не миновать. Мы уж и бояться-то перестали… И Бога-то теперь не боятся уж…
— Хлеб есть?
— Откуда? Ты тесто-то ставил?
— Жрать хочу, как собака… Лучше покорми сама. Не дашь, искать буду, а найду — ответишь мне за обман.
— Эх, вы!.. Как собаки и есть: которая лютее да зубастее, та и вырвет…
Старуха пошла за перегородку и выйдя бросила на стол краюху черствого хлеба:
— Весь тут. Не пахано, не сеяно, а подай! Сама с голоду подыхай, а вам подай… Ешь, Христа ради!
Человек обломил от краюхи половину и, торопливо давясь, стал утолять мучивший его голод.
— А это тебе оставил, старуха… Пополам… По-братски, старуха!
— Добрые вы.
— Какая станция, бабушка, у вас?
Старуха назвала станцию.
— Верно. Она самая… — подумал вслух человек и опять спросил: — Много на станции наших?
— Я уж не знаю, какие ваши, а какие наши… Не знаю я ничего. Не спрашивай!
— А ты за кого: за красных или за белых?
— Ничего не знаю. Не наше дело. Бог с вами…
Старуха боится захожего человека, человек боится старухи.
Тут на печи заплакал ребенок, и старуха пошла к нему и стала утешать, баюкая и приговаривая слезливо и жалобно:
— Ненаглядный ты мой! Сироточка моя разнесчастная!.. Что мы делать-то с тобой будем?..
Старуха причитала, припевала, и ребеночек притих.
— Вот что, старуха, — начал человек шепотом. — Я белый…
— Мне все одно, батюшка. Перед Богом — все люди-человеки.
— Тебе-то все равно, да вот мне-то надо точно знать, в чьих руках ваша станция?
— А кто вас знает. То одни придут, то другие, а нам все вы хороши…
— Скажи правду, кто теперь на станции: белые или красные?
— И знать не хочу… и не спрашивай… И разговаривать я с вами боюсь, — жалобно затянула, точно заплакала старуха и стала отмахиваться костлявой рукой.
— Так вот что: иди и узнай!
— Как же я могу идти? Чай, видишь, у меня на руках ребеночек хранится? Больной внучонок лежит, а я побегу от него… Да ты что, в уме ли?
— С ребенком останусь я, а ты иди и точно узнай, кто на станции.
Человек сказал это строго и, вынув из кармана револьвер, положил его на стол около лампы:
— Вот видишь? Эту штуку? Если красных с собой приведешь, я сперва ребенка убью, а потом… себя.
Старуха опустила руки и долго безмолвствовала. Потом медленно перекрестилась на образ и прошептала:
— Вразуми, Господи, заблудших…
— Ну, ладно. Потом помолишься, а сейчас некогда.
— Ты, видно, и помолишься за меня?
— Мне все равно пропадать… Иди!
— Побойся Бога!
— Не разговаривай! Слышишь?
Старуха потопталась, жалобно и тихо пожаловалась Богу и стала натягивать овчинный полушубок.
— Ну, поторапливайся! Помни только, что если соврешь или приведешь красных, застрелю ребенка…