— Что за человек? — резко раздалось над ухом, и лошадиная морда с заиндевевшими мягкими губами дохнула в плечо поручика Паромова. Опять зазвенело в висках. Точно смерть задала загадку: угадаешь, отпустит, не угадаешь — умирай. Не разгадаешь в полутьме ночи, друг или враг. Чуть, было, не сказал «красный», но кто-то, овладев его губами, произнес:
— Свой.
— А ты дурака-то не ломай! «Свой»!..
— Кубанцы, что ли?
— Я тебя, сволочь, спрашиваю, что ты за человек, так отвечай, а не замазывай мне рот!
Свистнула в воздухе нагайка и обожгла шею и лопатку.
Этот ожог был так нестерпимо оскорбителен, что поручик Паромов выхватил револьвер и закричал:
— Я офицер, так твою!.. Только посмей еще коснуться!.. Я поручик Корниловского полка, а ты, мать твою…
Кубанец оттянул коня, и в темноте сверкнул сталью обнаженный палаш.
— Надо сперва узнать, с кем говоришь, а потом…
Верно, в ругани и в голосе поручика кубанец действительно почувствовал нечто начальственное: он спрятал в ножны палаш и, молчаливо пришпорив заплясавшего коня, лихо поскакал назад, где скоро послышалось тревожное переговариванье… Заговорили крикливо, с руганью. Про него. Он продолжал путь спокойно, даже с гордостью, и радостное торжество рождало в нем бодрость и энергию: теперь ясно, что свои — красные убили бы корниловца-офицера без всякого смущения. Подскакали трое. Двое с карабинами наготове.
— Что, братцы, скажете? Кто у вас старшой?
— Так что для нас вы теперь, как всякий подозрительный проходящий. А потому мы обязаны арестовать и представить…
— Куда?
— На станцию, к есаулу.
— Да я сам туда иду.
— А оружие отобрать… Я мог бы убить и без всякого разговора. Раз вы выхватили оружие, я мог…
— И рубил бы! Много теперь таких шляется, — злобно подкричал другой, самый молодой, безбородый. — Кругом шпионы теперь…
— Откуда и зачем?
С каждой минутой кубанцы говорили грубее и злобнее. Переставали верить.
— Вон мы теперь гоним много разных. Отдай револьверт!
— Не имеешь права говорить мне «ты».
— А ты поговори еще! Давай револьверт. А то…
Лошадиная морда засверкала глазами перед лицом, щелкнул замок карабина.
Отдал револьвер, и все захохотали.
— Корниловец не отдал бы, братцы!
— Чего с ним толковать? Гони его в стадо.
— Я сам пойду… Не трогать!
— Ого! В бараньем зипунке, а грозный. А где погоны девал? Мы, брат, на тебе не видим… Иди туда, в гурт! Ну, не разговаривать, так твою…
Стал, было, объяснять, почему он в тулупчике и без погон, но бросил: не верили и поднимали на смех. Очутился в толпе гонимых гуртом на станцию. Шли быстро, иногда легкой рысью. Казаки посвистывали и покрикивали:
— Ну, ну, ну!.. Кто упадет, не подымется…
— Тоже папаху надел… Ваше благородье называется…
И хохотали над папахой и над тем, что он припадает на ногу, и над тем, что молчит и не отвечает на насмешки.
Выгнали на железнодорожный путь. Грустно загудели телеграфные проволоки. Впереди мигнули огни: близко станция. У последней сторожевой будки, где стоял караул, остановились и спрыгнули с коней.
— Стой, сволочь.
Тихо погуторили с караульными. Покурили. Арестованные стояли с понурыми головами, тоскливо и пугливо оглядывая друг друга.
— Кто у вас старшой? — спросил сердито поручик. — Доложите есаулу, что его желает видеть поручик Корниловского полка Паромов.
Никто не ответил. Были заняты какими-то таинственными разговорами. Из долетавших отдельных фраз и обычных технических выражений поручик Паромов понял, что у них происходит совещание и спор о том, как лучше сделать: расстрелять сейчас «без всякого докладу», разбудить есаула или оставить дело до утра. Верно, кроме поручика, поняли в чем дело и некоторые другие: молодой рыжий и веснушчатый парень с бабьим лицом, присев на сложенные шпалы, заплакал вдруг, фыркая носом.
— Не реви, сволочь, а то… пришибу вот прикладом.
Слезы вызвали только злобу и раздражение:
— Заткни ему глотку-то прикладом! Плачет еще…
— Я… товарищи… мобилизованный… Я против воли шел…
— Товарищи! Мы вам, сволочам, не товарищи… Распустил слюни-то. А еще красный. Утри сопли-то!.. Вот я тебе подотру…
Казак подошел и, развернувшись, ударил в лицо плакавшего парня.
Тот стукнулся головой о шпалы. Плакать перестал. Сидел и сморкался сгустками тянувшейся из носу крови…
— Не следовало бы, не разобравши дела, братцы, так… — заметил поручик.
Сколько раз он проходил мимо таких издевательств и глумлений над человеком, а тут вдруг вздумалось заступиться. Может быть, самочувствие арестованного, поравнявшее его со всеми другими, заставило его сделать это неосторожное замечание. Это замечание привело в ярость казаков, сразу все озверели:
— А ты что за заступник, так твою?.. Не знаешь разве, как они нас истязают? Они нас жгут, живьем в землю зарывают, гвоздями погоны приколачивают, а ты их не тронь? Да ты сам-то…
— Вот с таким нечего разговаривать, а прямо к стенке.
— Отведи его вон за сортир да и выведи в расход эту жалостливую сволочь!
Спасла случайность: прибежал казак со станции с каким-то распоряжением от есаула. Сразу забыли про обидчика.
— В будку[319]
всех запереть покуда! — приказал старшой и пошел, а за ним еще несколько самых злых.