Митьку своего она совсем забросила, хотя деньги аккуратно каждый месяц отдавала приходившей за ними старушонке и даже сама вызвалась еще рублик накинуть. Конечно, теперь Митька совсем лишний, — только помеха одна. Но однажды на Авдотью тоска напала. Она взяла извозчика и поехала Митьку повидать… Такой стих, видно, нашел: ревела, ревела… Взяла мальчонку к себе на квартиру, только ненадолго. Скоро тоска у нее прошла, Авдотья опять повеселела, и опять Митька не надобен стал… Больно хлопот с ним много. Только две недели безо дня и прожил тогда Митька у матери.
Отвезла его она опять к той же старушонке, которая его раньше воспитывала…
— Что, матушка, нешто надоел он?
— Да уж так… Пущай у тебя живет.
— Знамо, так!.. Только он ведь уж большенький… Ему три годочка, четвертый… Маловато будто трешницы-то, барыня…
Авдотье польстила эта «барыня»…
— Я тебе пять рублей буду платить… Чай, будет?
— Будет, будет… Пять довольно, барыня… Очень довольны, голубушка…
Прошло со времени ухода Авдотьи с промыслов шесть лет, и она совсем «барыней» стала, превратилась в Авдотью Никитичну… Манерам научилась, и выговор совсем другой стал у нее… У бывшей кухарки теперь была своя кухарка. Но несчастный случай перевернул вверх дном всю жизнь Авдотьи Никитичны: она захворала… На лицо болезнь клеймо свое положила, и все благополучие Авдотьи Никитичны рухнуло, как карточный домик от неосторожного дуновения…
Прошел еще год, и Авдотья Никитична совсем сгибла, стала бегать по маленьким кабачкам в трущобах города, пить водку и курить цигарки, начала ходить не в дипломате, а в рваной кофте на вате и не в башмаках, а в глубоких резиновых калошах на босу ногу… Из Авдотьи Никитичны она превратилась в Авдошку…
А тут, как на грех, Митьку ей на руки всучили, — перестала деньги платить за него.
Старуха долго не могла отыскать Авдотью и «задаром» содержала «кропивника»[109]
почти полгода. Наконец выследив беспутную мать, старуха привела Митьку в кабак и с ругательствами передала матери.— Пя-ать цалко-овых! Да ты хоть бы двугривенный-то была способна уплатить!.. Вот тебе твое добро! Получи!
С этими словами воспитательница дала тычок Митьке, и тот полетел прямо к Авдошкиным коленям. Пьяная Авдотья злобно отшвырнула Митьку и визгливо стала отругиваться. Последовала отвратительная сцена ругани озлобленной и пьяной бабы.
Митька стоял у стенки и волчонком смотрел на обеих. Разве это мать его? Это — пьяная баба… Она такая страшная, прибьет…
Митька забился в самый угол. Клубы махорки висели под потолком… Кругом чужие пьяные лица… Пол мокрый и осклизлый. Говор, гам, ругань и хохот.
— Паренек! Ты чей? — спрашивает Митьку, садясь на корточки, какой-то широкорожий и бородатый мужик.
— Мамки-и-ин, — гнусит Митька.
— Мой это! — кричит, поднимая голову, Авдотья и хриплым противным голосом затягивает песню:
А Митька прячет свое личико в рукав рубашонки и начинает тихо, подавленно плакать.
Поблизости от набережной Волги был расположен квартал, называемый Косою. Эта часть города, состоявшая из скученных, грязных деревянных строений, изобиловала кабаками, портерными, вертепами[110]
, приютами воров и всех отбросов общества… Узенькие улицы и таинственные проулки и закоулки этого квартала кишмя кишели «зваными, но неизбранными»[111].В этих трущобах и терлись Авдотья с Митькой. Никакого определенного местожительства они, впрочем, не имели, а шатались по всей Косе, где в различных ночлежках и проводили ночи.
Чаще Авдотье с Митькой случалось проживать в «Теребиловке». Теребиловка — наиболее популярный приют отверженных[112]
. Это — большой двухэтажный деревянный дом, старый, покосившийся вперед, с обросшею зеленым мхом крышею, с подгнившими столбами ворот и с битыми и отливавшими радугою стеклами в окнах… Весь верх дома отдавался ночлежникам на ночь за две копейки, на неделю — за гривенник, а помесячно — за три гривенника… Беспорядочно расположенные в два этажа нары уподобляли это помещение какому-то переезжающему зверинцу… Здесь на голых досках нар и даже под нарами валялись пьяные, больные и голодные люди, вместе — мужчины, женщины и дети… Спертый, душный воздух, нестерпимый смрад, пьяный гам, хохот, детский плач, ругань, драки и песни сливались здесь в хаотический гул и стихали только тогда, когда хозяин Теребиловки приходил из своего помещавшегося в нижнем этаже кабака и тушил огонь сильно коптившей лампы. Дети еще плакали, многие продолжали еще перебраниваться из-за стенки теплой печи, многие еще допивали водку, — но все же гул разом спадал… В воцарившейся ночной мгле слышались стоны, сопение, почесывание, отрывочные слова…