Прошел месяц-другой… Митька не отставал от Теребиловки и от той нары, где спала его покойная маманька. Барин куда-то скрылся, и на его месте поселился совершенно слепой и глухой старик-нищий. Старичок полюбил Митьку, рассказывал ему сказки и приголубливал сиротинку. Он взял Митьку к себе в поводильщики, и они стали ходить с ним по улицам — сбирать Христа-ради. По возвращении в Теребиловку дед позволял Митьке вынимать из мешка набранное и все, что было послаще, брать себе. По праздникам Митька ходил с дедушкой в церковь и здесь всегда молился за мамку.
— Упокой, Господи, рабу Божью, мою маманьку!..
Однажды они с дедушкой ходили за богатым покойничком на кладбище, и Митька разыскивал маменькину могилу. Но найти ее он не мог, и никто не мог показать ему, где лежит «раба Божия маманька».
Сильно затосковало тогда Митькино сердце. Он вспомнил, как ему рассказывали про смерть маманьки: «Сковыряла со спичек головки, размешала их в чаю, выпила и померла». Ничего над ней не пели, никто с ней не прощался, никто по ней не поплакал… Вырыли в глине яму и зарыли в нее бедную маманьку…
За что так поступили с его маманькой — Митька не знал…
Весна была в полном разгаре…
На большом дворе больницы росли высокие серебристые тополя и ветлы, а прямо под окнами ползли густые кусты белой акации и бузины… Все цвело, благоухало и радовалось…
Этот двор был вместе с тем и садом. Усыпанные желтым песочком дорожки бежали змейками, извиваясь между густой зеленой травою, и пряталась в крытых клумбах, где пока торчали лишь прямые палки да веточки…
Из окон палаты заразных № 2 открывалась чудесная панорама: вдали, в голубоватой дымке прозрачного весеннего воздуха вырисовывались сверкавшие на солнце купола и кресты церквей отдаленного города. Черной длинной лентою тянулся по голубым небесам дым из высокой фабричной трубы. А внизу — сад с цветущей акацией, с желтыми дорожками, с шелковой муравою, с щебетавшими без умолку птичками…
Митька выздоравливал и начинал уже бродить в длинном парусиновом больничном халате от постели к постели и обратно. Он мог видеть, как хорошо теперь под небом, как ярко зеленеет листва деревьев и травка лужаек, как весело прыгают по веткам акации чирикающие воробушки.
Однако Митька быстро утомлялся и потом большую часть времени принужден был проводить в постели. Лежа он часто ловил глазами солнечных зайчиков, которые дрожали и прыгали по стене и потолку: эти зайчики всегда приводили Митьку в какой-то восторг. Худыми ручонками он пытался дотронуться до них, когда эти зайчики мимоходом скакали через него на стену. Но зайчики убегали, и Митька улыбался слабой улыбкою выздоравливающего ребенка.
Жизнь торжествовала свою победу в этом истощенном тельце, и какая-то непонятная всеобъемлющая радость, какой-то сладкий трепет охватывали Митьку, и он тихо начинал двигать под одеялом ножонками… Так легко и приятно! Митька смыкает веки глаз и отдается во власть чего-то сильного, великого, непонятного… Нет никакой злобы, нет никакого дела ни до кого и ни до чего.
Одно сердило Митьку и часто портило его блаженное состояние: аппетит его возрастал с ужасающей быстротою, а есть давали очень-очень мало: по кружке молока утром и вечером — и больше ничего.
— Дай хоть маленько хлебца! — жалобно просил он сестру милосердия.
— Нельзя. Вредно.
— А я умру вот с голоду…
— Не умрешь.
— Хоть бы когда огурчик соленый принесла!..
— Нельзя. Вредно!..
— Тебе — все вредно!..
К концу мая Митька совсем оправился, и его стали выпускать в коридор на прогулку и сажать за общий стол, где обедали и ужинали все значительно поправившиеся больные.
За общим столом подавали тарелку супу и тарелку каши с молоком, а по праздничным дням вместо каши даже рубленые котлеты с изюмом.
За ужином поедали остатки супа, разбавленного, в интересах объема, кипяченой водою. Белый хлеб в ломтях помещался на блюде, и количество его на каждого не определялось, а только сторож Иван, наблюдавший за порядком во время обеда и ужина, регулировал это количество своим глазом:
— Эй, ты!.. С краю! Четвертый ломоть убираешь!
И больной, сидевший с краю, конфузливо убирал протянутую руку, бормоча в замешательстве:
— Неужто четвертый!.. Эк меня!..
Митька уписывал за обе щеки и, как ребенок, не встречал отпора ни со стороны дяди Ивана, ни со стороны взрослых больных; некоторые даже делились с Митькой своим супом, подливая в его опустевшую тарелку кто ложку, кто две.
— Питайся, паренек! Вишь, какой ты тощий! В чем душа!..
И Митька, довольный прекращением ненавистной диеты, питался всласть.
Для него наступил период настоящего блаженства… Раз в неделю, по субботам, Митьку посылали вместо бани в ванну, помещавшуюся в небольшой комнате в конце главного коридора. Митька любил побултыхаться в теплой воде и просил всегда дядю Ивана пускать его последним — когда уже все вымоются — чтобы подольше посидеть в ванне.
Дядя Иван — мужик добрый, сердечный.
— Ну, Митька! Ходи в ванную! Все перемылись… Держи чистое белье!.. — говорил он, появляясь в субботу вечером в палате.