Наведя порядок на полке и испытывая бодрящее чувство удовлетворения от выполненной работы, я, в ожидании, когда кукуруза подойдет, открыл последнюю записную книжку Джо. Я ломал голову над страницей почти бредовых записей, а потом заметил, что по щекам у меня текут слезы, и сразу же мысленно перенесся в день смерти своего отца, имевшей место сорок лет назад, когда моя мать вопреки всякому здравому смыслу провела чуть не всю ночь за мытьем многочисленных столовых сервизов. Моя приборка на полке со специями и приправами отдавала чем-то подобным, но ведь никто не умер. Я слегка содрогнулся, прогнав прочь искушение посветить фонариком на стол во дворе, чтобы посмотреть, не лежит ли там мое тело. Было уже за полночь, и я рассчитывал, что вино, довольно крепко бившее по мозгам на пустой желудок, вернет меня на землю или в кленовое кресло, где мне и следует находиться.
Записи Джо являлись шифром с бесконечным количеством переменных величин. Слово «волки» иногда писалось как «влки» или просто «во», а «медведи» могли быть «медведями» или «мдвдми», но, с другой стороны, вся соединительная языковая ткань — артикли, глаголы, прилагательные — расползалась грязной жижей. Эдна Рэтбоун говорила мне, что Джо держит в своей хижине большой глиняный кувшин с птичьими перьями, сухими цветами, мертвыми насекомыми, змеиной кожей, осколками черепов животных. Один лесничий, назойливый болван, говорил мне, что как-то шел по следам Джо в прилегающем к озеру Верхнему районе Больших Черных Дюн площадью около пятидесяти миль и обнаружил в густых зарослях с полдюжины черепов койотов, установленных на низкой ветке березы. Лесничий спросил, не кажется ли мне, что здесь какой-то «фокус-покус».
Из дальнейших записей я сумел понять, что он часто ночует «в воздухе». Слово «humock» я принял за «hummock», то есть лесистый холм среди болот, но потом решил, что, наверное, Джо имел в виду гамак. Я знал, что он любит лазить по деревьям, хотя не в такой степени, как плавать. Я также помнил старый гамак, пропавший из моего дровяного сарая.
Пока я жевал кукурузу с мясом далеко за полночь, мне пришло в голову, что я снова могу стать жертвой своей зависти. С юношеских лет я чувствовал свою неполноценность, безусловно совершенно обоснованно. Я читал достаточно много литературы по ботанике, антропологии, истории, географии и даже физике, если назвать хотя бы несколько областей моего любительского интереса, и видел блеск ума, заставлявший меня чувствовать себя дураком — ощущение верное в том смысле, что я был профаном в этих областях. Последнее соображение не снижало градуса моей зависти, которая просто сжигала меня изнутри. Однако я не спешил идти на обычную в нашем обществе меру, заключающуюся в решительном игнорировании творений гения. Например, когда в возрасте тридцати без малого лет я только начинал собирать книги, моя дядя, бывший моим наставником в этом деле, предостерег меня от пренебрежительного отношения и недопустимых сравнений. Я неуважительно отзывался о Лэнгстоне Хьюзе и Ричарде Райте, отдавая предпочтение тогдашнему новичку Ральфу Эллисону. Я предусмотрительно купил сразу пятьдесят экземпляров «Человека-невидимки», целую коробку. Дядя выговорил мне за то, что я отношусь к литературе как к бегу в мешках, и сказал, что мое чувство неполноценности перед лицом любого хорошего произведения вполне естественно. Конечно, литературное сообщество в худшей своей части действительно относится к литературе как к бегу в мешках, но это коллективная глупость.
Моим слабым местом — и именно здесь, вероятно, Джо являлся для меня стимулом — всегда был недостаток воображения. Однажды в Барселоне, в возрасте тридцати с небольшим лет, я просто-напросто выбросил двуязычную антологию испанской поэзии с балкона дорогого отеля и украдкой глянул за перила, чтобы посмотреть, не попал ли я в кого-нибудь из потока гуляющих внизу. Я множество раз успокаивал себя мыслью, что трое моих знакомых с самым необузданным воображением ничего не достигли в жизни, но потом перестал, осознав, что и я со своим неразвитым воображением тоже мало чего достиг. Испанская поэзия заставляла меня кипеть ревностью, поскольку я не мог создать метафору. Даже плохую.