Темно было. Тухлое яйцо привлекло лисиц. И что теперь скажет наш детский Эзоп? «И ухо, и зуб», – подсказал Гена, покачиваясь, как трубач, который играет наступление. Ему еще предстояло провальсировать по тропинке, ведущей от нужника между слив, с отчаянным лисом. Тот вел свою партию нагло, обороняя и лису, и малахит, отважными прыжками, так что подошвы Куропаткина чувствовали, как тяжелы могут быть удары в землю всех четырех лисьих лап. И Гена сдался, увидев в его глазах два нехороших огонька. «Все», сказал он. Отошел к дому и обидел сухие ноготки. А Блез сидел в комнате.
А Блез улыбался. Бритый, но худой, с запавшими щеками. И опять у него было две руки. Нормальный, добрый Блез однорук и патлат, а этот, облезлый, злой, этот Блез настоящего бреда, всегда имеет обе руки. И его вид зависит от количества алкоголя. Переходя за четыреста граммов, ты, Гена, уже не убережешься от этого глумливого варианта.
Гена Куропаткин записал его карандашом на одном дыхании. Первая строчка сложилась, когда он отступал от лиса, который защищал свое Фаберже, последняя – когда вздрогнул последний ноготок, а Гена потянул язычок молнии вверх, помня, что хозяйка просила внука никогда, никогда не делать этого на цветы.
«Вообще, Гена, что ты в этом понимаешь? И к чему столько неоправданных переносов? Это же разрушает всю структуру оригинала. И зарифмовал ты его как попало». – «Так это же был экспромт», – оправдывается Гена. «Все равно, это кукольно. Все равно – никакой настоящей страсти», – покатывается Блез.
«Ну подожди, – смиренно сказал Гена, протягивая руку к бутылке «Верескового меда», которая стоит на зеркальном столике ниже уровня тепловой волны и поэтому сохраняет температуру осенней ночи. – Подожди… (булькнуло) было время, когда я любил твои стихи больше, чем эти, больше, чем водку всю ночь. Понимаешь, у меня была…» Гена задумывается. Хрупкие люди, которые когда-то вызывали в нем неодолимую нежность, прошли по комнате: отделяясь от стены с фотообоями в виде северного озера, они проследовали к двери… и среди них не было той, что приходит в бреду прозрачной, как стеклянный человечек, так что из толщи голубоватого стекла просвечивает эмбрион.
«Где тебе понять, – говорит облезлый Блез, – что ты видел?»
«Ну, знаешь, – кивает Гена в сторону низкого диванчика, разложенного на двоих с прошлой пятницы, когда сюда приезжал мой нежный друг, – ну, знаешь, если на твоем месте сидит кто-нибудь живой, то он тоже ничего не понимает. Взять хотя бы Caroline».
Caroline была переводчицей, которая решилась перевести пузыри нашего комикса, но напутала с фразеологией. В благодарность, если не за помощь, то за участие, мы показали ей русский лес. «Я и мой нежный друг», – сказал Гена Куропаткин. Caroline тревожно искала что-то в чаще черноствольных, продольнополосатых лип, покрытых лишайником и наростами. Где же березы? Я знаю, что русские, когда им бывает грустно, идут обнимать березы.
Нет, Блез (Гена делает небольшой глоток, чтобы отчетливее видеть своего собеседника, широко расставленные глаза дурнушки Caroline и солнечные пятнышки на взмокшей майке своего нежного друга, который теперь занимает комнату вонючего отеля на Монмартре и слышит, как в туалете на лестничной площадке уличный аккордеонист чистит голос, перебивая каждое «O Champs Elisees» ниспадающим раскатом кишечных газов). Нет, Блез, мы не стали смеяться. Наоборот, мой нежный друг сделал серьезное лицо и сказал, что обнимать березку – это еще не самая глубокая грусть и что в состоянии погружения в глубину тоски и отчаяния русские обыкновенно делают секс с медведем. Мой нежный друг низко наклонился над ней и спросил, представляет ли она, насколько это важно? И она проглотила.
Гена Куропаткин отставил бутылку на зеркальный столик рядом с парой кирпичей, которые служили подставкой для электроплитки. Там, на дне, еще что-то плещется. А мой нежный друг… нет, Блез, раз уж ты не любишь, как я перевожу, то вот тебе этот рассказ, пестрый, смешной. Я его закончу эпизодом розыгрыша.