То ли римская кровь взыграла в сердце благочестивого до недавних пор дьякона, то ли ханаанское воспитание, однако же, скорее всего, простая, но губительная для всякой христианской души гордыня привела его сегодняшним утром в термы правителя. Бастардское его происхождение, рабское детство, убийство хозяина-извращенца, последовавшие вслед за тем мытарства, видать, вызвали в душе Феликса такую от жизни усталость, что обретение Христа стало спасительной пристанью, садом цветущим, в котором нашел он долгожданное отдохновение. Τὸ γὰρ παραυτίκα ἐλαφρὸν τῆς θλίψεως ἡμῶν καθ’ ὑπερβολὴν εἰς ὑπερβολὴν αἰώνιον βάρος δόξης κατεργάζεται ἡμῖν…[118] Казалось ему, что даже дарованный Господом сан – дарован не то чтобы в благодарность, но как бы в награду за прижизненное его мученичество. А поскольку в жизни своей страдал он куда больше иных прихожан, что и видом самим, и статью, и положением до рабского состояния ни на мгновение не снизошли, даже представить себе не могли, что значит быть вечно гонимым, вечно униженным, битым, то полагал, что Господь может любить его крепче прочих. Горемыка, он так и не принял Христовой любви! Долгие молитвы, изнурительные стояния, ночные бдения дьякона оставались безжизненны и сухи подобно пустыне, поскольку не были исполнены любовью и верой, но лишь желанием Божественного внимания и даже Богоизбранности, которой, по его мнению, он был достоин, раз он уже не простой прихожанин, но дьякон, раз служит у Его престола, коли склоняются пред ним, рабом, в поклонах прихожане. Потому-то, должно быть, и не слышал его Господь. Раб сословный, к несчастью, так и не стал рабом Божьим, но остался рабом греха. По наивности, а вернее, по слабости веры, он равнял сан со святостью, даже не понимая, что, напротив, священнический сан обременяет сонмом чужих грехов, смиряет до состояния более низкого, чем у раба сословного, у которого хоть есть возможность возразить или сбежать. А тут – куда скроешься? Феликс же в рабское свое состояние, даже под омофором Богородицы, возвращаться не желал. Что есть сил, каждым своим поступком, каждой молитвой доказывал Господу, что достоин быть ближе к Нему, чем все остальные. Более того, зорко следил, кто на пути его этом к сияющим вершинам обходит. А ведь еще как обходят! И Киприан, которого он еще мальчиком повстречал на Олимпе, которому показал Христа, да тот не внял, с десяток лет служил Сатане. И в результате своих злодеяний, не иначе как злонамеренным обманом, проник в дом Божий. Ныне, гляди-ка, уже и епископ! Или Иустина, которую не кто иной, как Феликс, увлек словом Божьим, посеял в ней любовь к Спасителю! С младых ногтей жила в достатке. В неге языческой. Нужды и горя не ведала. Отказала юноше в любви. Разве это заслуга перед Всевышним? Доблесть разве? Христианский подвиг? И вот – диакониса. Уже и общину под начало ее передают.
Сколько бы раз ни печаловался он епископу Анфиму, сколько бы ни увещевал не принимать решений поспешных, тот дьякона своего будто не слышал. «Умерься, чадо, – повторял неустанно. – Господь – крепость наша. Искусителю в нее не пробраться». А смириться не получалось. Лишь завидит на службе Киприана или Иустину, а того хуже, обоих сразу, точно волной морской захлестнет сей же миг. До удушья. До звона в ушах. Мысли темные роем ночных мотыльков рвутся прочь. Слова осуждения и даже проклятий – на кончике языка. Сдерживал себя. Читал про себя и в голос молитвы супротив осуждения, сердец воспламенения. Только естество его все одно мало смирялось.
Рассказать обо всем властям дьякона надоумила служанка Ануш, которую Киприан по причине совершенного выздоровления матери отставил от должности, превратив и усадьбу свою богатую, и сад в монастырь женский, во главе которого как раз и поставил благочестивую Иустину. Теперь здесь неустанно молились, за хозяйством следили и опекали епископскую мать пять сестер, не считая матери-настоятельницы. Очутившись не у дел в компании с престарелым сторожем, который и слышал к тому же вполуха, вместе с ним с утра до вечера бродила теперь по городу да по базарам его, по тавернам в поисках работы и слушателей – жадных до сплетен городских. Одноглазый повстречался им в попине[119] «Эдип в запое», что притулилась возле стены Селевка, неподалеку от колоннады.