Очнулся он весь в липком, затхлом поту, еще и не осознавая доподлинно: свершилось все виденное им только что в страшном видении иль наяву. Настолько видение это было живым, насыщенным не только образами, но и запахами, и звуками, и даже вкусом. И лишь добравшись до ванной, взглянув на себя в зеркало с корродированной амальгамой, вздрогнул от ужаса. На шее чуть правее сонной артерии в густой синеве кровоподтека ясно виднелись следы человечьих зубов. Глядя на отражение, долго крестился, а потом забрался за пластиковую занавеску, открутил кран с холодной водой и стоял так под секущими струями, пока студеная влага с запахом ржавчины и хлора смывала с него ужасы ночных ристалищ.
Днем микротоки телефонной проводки донесли до него и голос самой Лили, что поведал о тех же самых видениях вплоть до мельчайших деталей вроде кастенбруста драконьих доспехов, сладких слов, что нашептывал бесовской князь, сияния Баалового дворца. Только вот укуса она не помнила. Утверждала: он укусил ее за плечо. Даже след остался. Поведала и о том, что в порушенный Рыльский Свято-Никольский монастырь не так давно прибыл духоносный батюшка, в прошлом – глинский послушник, афонский монах отец Ипполит. Люди говорят: принял он на себя помимо прочих еще и подвиг отчитки. Так что едет к нему народ со всей страны безостановочно. Решила и она сходить, покуда окончательно в колдовском своем грехе не потонула. Вдруг и поможет Тот, над кем прошлую жизнь потешалась? Ибо тот, кому служила, если и не в петлю тащит, так в какое-то беспросветное томление духа. В пекло духовное.
Видит Сашка Лилю опять следующей ночью. Запустение видит. Порушенный храм, на крыше которого и березки уже проросли, и бурьян, да и ржавая жестянка купола давно прогнила, прохудилась. Крест на куполе покосился, согнулся под тяжестью человеческого греха. Возле храма – каштан, должно быть, храму ровесник. Бессловесный свидетель его расцвета и порушения. Под кроной разлапистой, тенистой – старец седовласый. Четки из косточек оливковых в левой руке. В подрясничке ветхом. В душегреечке потертой, а местами даже засаленной до скользкого блеска. Нос бульбой. Взгляд просветленный, чистый, родниковый. Борода пегая с белоснежной прядкой посредине. Люд перед ним сгрудился переминающейся, воздыхающей, па́рящей на утренней прохладе толпой. Темен люд. Угрюм. Лишь изредка залает псом игривый младенец. Иль молодка в черном посадском платке с алыми розами примется вещать мужицким голосом. Кто-то и закричит пронзительно, будто его сейчас пронзил острый нож. Поголосит немного да и затихнет. Иных трясет. От утренней ли прохлады. От жара ли нутряного, но, скорее всего, от встречи грядущей с прозорливым старцем.
Вот и Лиля к нему подошла. Рухнула на колени травой подкошенной. Голову в платке бумазейном, бледном, склонила. Говорит что-то горячо, поспешно, стремясь выговориться перед старцем за всю свою жизнь. Вот только слов ее не понять. На чужом языке говорит Лиля. «Тэ́тэ́ Мальчу́тух, – повторяла она, – Мальчу́та Ухе́йла Утищбу́хта Ль а́льам алльми́н». Старцу же слова ее, видать, были понятны. Кивал, слушая, четки из оливковых косточек неспешно перебирал. Долго слушал. Уже и толпа ожидающих сердито урчит, ропщет дикими голосами. Наконец погладил Лилю по склоненной главе. Улыбнулся. Спросил:
– Знаешь, сколько крыльев у ангела, матушка?
– Два, – сказала Лиля по-русски.
– А у херувима?
– Шесть.
– А у человека?
– Не знаю, батюшка, – ответила ему со смущением после короткого замешательства.
– Сколько любви, столько и крыльев, – молвил старец и добавил: – А ты, матушка, терпи и молись святителю Николаю. Я ему всегда молюсь. Он и тебе поможет.