Но я напрасно посмеивался над ними. Последующие события сблизили меня с этими простыми работящими людьми, и я понял причину их суеверности.
После вечерней молитвы наступала ночная вахта. Точнее, командор разделил ночь на три части: вахта начала ночи, вахта середины ночи и вахта утренней звезды. Кают с койками тоже было три: одну занимал командор, другую мы с Барбозой, третью кормчий, лекарь и священник. Остальные спали где придется: прямо на палубе, вдоль бортов, в трюме на бочках, в носовой и кормовой надстройках.
По утрам жалко было смотреть на промерзших матросов, завернувшихся в самое невообразимое тряпье, в тяжелом сне распростертых на досках. Если в темноте на них наступали ногами или волна, перехлестнув борт, обливала, им оставалось только ворчать и смиряться.
Едва вставало солнце, над кораблем опять звенел голос Фернандо.
— пел юнга. С этого начинался день Боцманы выдавали суточную норму еды, вина, пресной воды и дров. Пищу для себя и для офицеров матросы, объединяясь в товарищества, готовили на жаровнях, в ведрах, котлах, котелках. Около них кормились и юнги.
Одной из обязанностей юнг было вести счет времени. У нас на кормовой надстройке висели ампольеты — песочные часы. Мелкий, почти белый песок (командор погрузил в запас два мешка такого песка) пересыпался через дырочку из верхней половины часов в нижнюю как раз за полчаса. Тогда юнга переворачивал склянку, и песок опять начинал сыпаться. Юнгу сурово наказывали, если он забывал перевернуть склянку: ведь кормчий мог ошибиться в прокладке курса из-за незнания точного времени.
Фернандо быстро освоился с ампольетами. Он мне рассказывал, что у него развилось какое-то особое «чутье на полчаса»: где бы ни был, чем бы ни занимался на корабле, он внезапно ощущал, что полчаса вот-вот кончатся, и стремглав несся переворачивать склянку.
То ли он сам выдумал, то ли его научили матросы, но он всегда пел при этом одни и те же бесхитростные песенки. После пятой склянки, помню, такую:
Барбоза мог подолгу рассказывать об Индии и Малакке, я с жадностью впитывал новые сведения.
Часами я размышлял над тайной, окутывавшей наш поход. Меня волновал и будоражил Магеллан. Он вызывал во мне чувство, похожее на чувство к отцу, хотя был всего на десять лет старше меня… Его прошлое, покрытое легендами… Уверенность и молчаливость, с которой он вел нас вперед… Намеки Альвареша.
Раздумывая над всем этим, я стоял у борта, там, где кормовая надстройка слегка от него отступает. В нише было безветренно и тихо. Взгляд мой упал на большую бомбарду поодаль и я заметил вычеканенные на ней слова: «Я скор и проворен; куда меня пошлет почтенный лозаннский совет, там я быстро кончу дело». Пушечные мастера обычно делали подобные надписи на орудиях, но я улыбнулся бахвальству: вряд ли совет швейцарского города намеревался послать свою бомбарду так далеко, как она уплывает с нами. И тут я увидел командора. Рядом с ним шел его слуга, малаец Энрике.
Этого раба и его жену Магеллан привез из Азии, и они всегда сопровождали его в Европе, даже на приеме у короля Карла, где Энрике задали ряд вопросов, на которые он вполне разумно ответил. Мне рассказывали, что по завещанию (все мы перед отплытием написали завещания) командор пожелал, чтобы в случае его смерти Энрике с женой получили свободу. Так распоряжались многие рабовладельцы: после смерти рабы не нужны, а отпуск их на волю — богоугодное деяние. Но Магеллан в завещании далее указывал, что свободу он предлагал Энрике много раз, однако малаец от нее отказывался.
Энрике был невысок, строен, на вид лет тридцати, со смуглой кожей, прямыми, блестящими от солнца волосами и толстыми губами на маленьком, всегда почему-то грустном лице. Его узкие руки проворно взлетали, когда он готовил еду для командора — обязательно публично, на виду у всех. Он также следил за его одеждой, каютой — в общем выполнял обязанности слуги. Подражая, вероятно, хозяину, Энрике был неразговорчив и хмур. С матросами он не сближался и поглядывал на всех нас с опаской, по-моему. Сделав свои дела, он усаживался около каюты и застывал а неподвижности. Иногда мне казалось, что губы его шевелятся — может быть, он молился или пел про себя?
Магеллан и Энрике остановились в нескольких шагах от меня, и, кончая, видимо, разговор, Магеллан сказал: