Уже показали кукольный спектакль, попили чаю с настоящим сахаром и бисквитными пирожными (далеко не всем нынче доступная роскошь). Весело сверкают блестки костюмов, переодетая Коломбиной тетушка Катарина веселит самых маленьких. В углу, за кадкой с большой пальмой спрятался Агафон. Вытащить его оттуда невозможно даже насильно – он распяливается об стенки и кадку всеми руками, ногами, спиной и головой, как краб, о котором когда-то рассказывала Риччи и Розе покойная Камилла Гвиечелли.
Вокруг Кашпарека собрались дети постарше и кое-кто из взрослых. Марионетка все время в движении, пародирует гостей и время от времени отпускает рискованные шутки.
Потом слабым, но очень верным голоском поет итальянскую арию Роза, а Энни аккомпанирует ей. Вслед Оля танцует в белом трико и крохотной пачке. В ее гладко уложенных волосах – сверкающий хрустальный венчик, в маленьких ушах сережки-капельки. Несмотря на костюм, танец девушки отчетливо тяготеет не к императорскому балету, а к уличной ковровой акробатике. Растяжка Оли такова, что она может стоя прижать длинную ногу к уху. Дети и подростки клана восторженно повизгивают (все Гвиечелли музыкальны и художественно одарены, но неуклюжи в крупной моторике и к тому же сравнительно коротконоги). Мужчины закатывают глаза. Марионетка и Кашпарек демонстративно отворачиваются и смотрят в окно. Владимир (единственный из малолеток, кто не боится марионетки) разворачивает ее руками к импровизированной сцене и, присев, шипит кукле в ухо:
– Смотри, Кашпарек, смотри! Надо смотреть, когда красиво, и отворачиваться, когда страшно или с души воротит!
– Ты еще малый, – отвечает сверху Кашпарек. – Не понимаешь покуда. Мне нынче от красоты этой как раз страшно так, что мочи нет.
– Тогда ладно, – сразу же отходит Владимир. Его самого так часто не понимают окружающие, что его ум, несмотря на малый возраст, легко вмещает в себя идею множественности позиций.
По окончании Олиного танца Майкл Таккер аплодирует оглушительно, с почти неприличным энтузиазмом.
Когда возбуждение, вызванное едой и выступлениями, стихает, и просторные комнаты старой квартиры постепенно заволакивает светлая, как золотистая пыль, детская удовлетворенная усталость, в гостиную выходит маленькая Аморе в черных бархатных башмачках и серебристом газовом платьице. В ее светлорусых волосах – большой бант. В руках у нее – крошечная скрипка. На лице – гримаска недетской и отстраненной сосредоточенности.
– Боже, глядите, скрипачка! Именинница! Просим, просим! – с умиленно увлажнившимися глазами восклицают собравшиеся.
Аморе вскидывает инструмент к подбородку, пробует струны смычком и вдруг начинает играть с неожиданной яростной экспрессией, плотно зажмурив глаза и содрогаясь всем худеньким телом.
– Мио Дио! Аморе! Мы же договаривались… – прижав дрожащие пальцы к губам, шепчет Мария Габриэловна.
Гости слушают и смотрят в немом ошеломлении.
Кашпарек делает шаг вперед. Владимир присаживается и трогает пол ладонями, словно ловит от наборного паркета таинственные вибрации, сопровождающие игру маленькой скрипачки.
Из-за кадки торчит круглая голова Агафона, на его лице выделяются обычно малозаметные, а сейчас жадно распахнутые и как будто бы даже приподнявшиеся на стебельках (как у того же краба) серые глаза.
– Что это? Что она играет?!
Среди собравшихся есть профессиональные музыканты. Даже они не могут угадать произведение, которое исполняет Аморе.
– Этого никто не знает… – вздыхает Мария Габриэловна. – Я просила ее, она мне обещала, что сыграет «Аллеманду» Верачини…
– Но это же удивительно… Вдохновенно… Такая маленькая и столько страсти… Восторг!
– Увы! После такого она обычно заболевает… – Мария Габриэловна стискивает старые кружева, как будто бы ворот синего платья душит ее.
– Сиротиночка наша!.. Не знают оне, чего она играет, как же… По матери она тоскует, вот оно музыкой наружу и выходит… А потом жар, лихоманка и – в постельку. Чего уж тут не понять… А без мамки-то, как ни крути, какая жизнь?!
Груня со Степанидой пьют чай вприкуску в каморке Степаниды. Четвертьведерный самовар уютно сипит. У иконы, увитой бумажными цветами, горит красная лампадка.
– А без папки? – спрашивает Груня.
– Э-э, милая! – удивляется старуха. – Да ты никак разумеешь, чего я говорю! А говорили: глухая, глухая!
– Я по губам разбираю. Ты на меня гляди и говори, оно и ладно будет.
– Вон оно как… Да ведь папка-то что – мужик… Его дело мужиковское. Вон мужа моего через год после свадьбы в солдаты забрили и сгинул, а теперича даже и лица-то его вспомнить не могу… Дите вот не уберегла – это и доселе жаль! Унесла сыночку моего горловая болезнь… Тогда с горя и в город в прислуги подалась, и к Камилочке Аркадьевне с рождения ее душою привязалась… Да видно несчастливая моя доля – и ее пережила. А уж как нынче Любочка начнет кашлять да на горлышко жаловаться, так у меня сразу все внутри и крутит, и крутит… Не ровен час тоже помрет…
– Типун тебе, Степанида, на язык! – рявкнула Груня. – Ты хоть и не глухонемая, а ведь когда и промолчать не грех!