Небо над Нью-Йорком затянула сера пелена облаков. Это был бы идеальный световой режим для киносъёмок. Но сцена похищения, к сожалению, была отснята при ярком солнце с густыми чёрными тенями на объектах. Игровой «Ирокез», с главной героиней фильма и каскадёрами улетел на базу. Ни денег по смете фильма, ни разрешений на повторные съёмки, разумеется, не оставалось. Храмцов был жутко расстроен.
– А-ах, блин, ка-ак же клёво! – испуганно заголосил Витька Брагин при выходе вертолёта из пике, когда желудки съёмочной группы вернулись от горла к заднице и женский визг стих. – Как же это клёво, господа-товарищи! Вы слышите меня, люди Америки?!
Брагин сидел в углу салона на железном яуфе (
Робость в полёте и щенячий восторг мальчишки Брагина двадцати лет от роду можно было понять и простить: он пребывал в эйфории от потрясающего своей урбанистической мощью стеклобетонного Нью-Йорка, от захватывающих вертолётных съёмок в одном из самых знаменитых мест земного шара. Храмцов прозвал восторженного юношу «мичман Бражкин». Витёк с гордостью показывал перед вылетом пилоту Кларку фотографию своего отца, времён службы в армии, в морской форме с погонами старшины первой статьи. Джимми дружески похлопал русского мальчишку по плечу, в ответ показал фото своего сына Дастина, безусого юнца в военной форме «морского котика».
По злой иронии судьбы, в недалёком будущем Храмцову предстоит встреча с сыном Джимми Кларка. Для пущей интриги такие литературные «крючки» будут раскинуты по всему повествованию для интереса читателя.
На «морское» прозвище Брагин не обижался. Он искренне уважал своего наставника Храмцова за работоспособность и мастерство кинооператора, которое никто, кроме него не оценил.
– Грандиозная халтура, блин! – вопреки общему восторгу раздражённо прогудел Храмцов, второй оператор. – Пижоны долбанные!
Последнее замечание он отнёс к итальянским каскадёрам, которые театрально и утрированно переигрывали своё геройство.
– Тупые макаронники, – укоризненно проворчал он, – это же боевик, а не комедия с де Фюнесом!
Здоровяк Мирон лежал на животе, как на пляже, форсил своим безрассудством и смелостью перед миленькими француженками, что трусливо вжались спинами в угол отсека, пристегнулись ремнями безопасности и тряслись от страха после «смертельного» пике.
Храмцов беспечно, наблюдал в бинокль через открытый борт за трюкачами, что картинно болтались на верёвочной лесенке второго, улетающего, игрового вертолёта. Нехотя сунул бинокль ассистенту, хотя тот дёргал его за куртку постоянно, требуя вернуть оптическую игрушку законному хозяину.
– Пользуйся, деточка! Только сопли утри! – Храмцов вернул бинокль, перевернулся на спину, подложил под голову спасательный жилет, который даже при большом желании не налез бы на его мощную фигуру, облачённую в операторский жилет со множеством карманчиков, переполненных нужной, профессиональной мелочью, от швейцарского, универсального, складного ножа, до клизмы для продувки оптики. Надувной жилет вряд ли спас бы при крушении вертолёта на суше, но в случае аварийного приводнения, Храмцов надеялся, что успеет напялить жилет спереди, в виде фартука и дёрнуть шнурок, чтоб жилет раздуло от баллончика со сжатым воздухом. Не из вредности характера, а реально по жизни Мирон Храмцов считал себя фаталистом, постоянно совершал непредсказуемые поступки, которые вызывали тихое недоумение, порой возмущение коллег, друзей и знакомых, тихое, потому что добродушного, с виду, здоровяка побаивались и многое прощали ему, относя всё на генетику – дикий нрав и зловредный характер «русского медведя».
– Мичман Бражкин, снять фуражку! – проорал Храмцов, вспомнив песню с несостоявшихся съёмок фильма в его любимом городе Одесса, куда оператором на совместные проекты Мирон срывался по первому зову.