— Ну что, убедились вы, что мы только напрасно сюда приехали? — проговорил он, когда старик к нему пригнулся, чтоб узнать, спит он или нет. — Слишком они здесь все счастливы и слишком недавно вылезли из страха и горя, чтоб рисковать опять попасть в беду. Как им было неприятно мое присутствие! Застенком и палачами веяло вокруг них в воздухе все время, как я там был! — прибавил он с горестью.
— Что делать, Василич, будем искать помощи другими путями, где-нибудь на помощь и натолкнемся, — возразил старик.
Ветлов на это ничего не ответил, и до рассвета между ними не было произнесено ни слова.
Тяжелая была для него эта ночь. Быть так близко от людей, от которых зависело спасение той, что была дороже ему всего в жизни, и знать, что их даже и просить нельзя над нею сжалиться, понимать, что; оба они с женой сделались вдруг так всем далеки и чужды, что прежние друзья тогда только счастливы и покойны, когда могут забыть про их существование…
При бледном свете ночной мглы, белесоватым туманом вливавшемся в окошко, он видел, как усердно молился его спутник, не поднимаясь с коленей в продолжение многих часов перед образом в углу комнаты; он слышал, как он вздыхал, взывая сердцем к тому, который, чем горше напасть, тем к страдающим ближе; но сам был он так удручен, так обессилен душевными терзаниями, что сердце его окаменело, дух угас, и сознания жизни оставалось в нем только на то, чтоб ощущать полнейшее бессилие бороться против судьбы.
Порой он совершенно терял сознание, и в такие минуты страшные призраки осаждали его: он видел, как пытали его милую Лизавету, как рвали клещами и жгли ее тело, он слышал ее стоны, крики о помощи и просыпался от ужаса в холодном поту, с помутившимся разумом и замирающим от нестерпимой боли сердцем.
Ночи этой он всю свою жизнь не мог забыть: такое неизгладимое впечатление оставила в сердце его тлетворная близость князя тьмы, чуть было не покорившего его своей проклятой власти.
Наступило наконец утро, и Ермилыч, чтоб не разбудить своего спутника, который лежал неподвижно с закрытыми глазами, осторожно поднялся со своего ложа и стал одеваться, поглядывая беспрестанно то на окно с белевшимися перед ним снежными сугробами, то на дверь, за которой уже начинали раздаваться шаги и голоса. И вдруг началась спевка. Старик растворил дверь в коридор, и звуки ворвались сюда с такою силою, что, казалось, стены от них задрожали. И после первого взрыва слившегося в могучем аккорде хора молодых голосов разлилось по воздуху на далекое пространство мелодичное воззвание к небу. И чем больше вслушивался Ермилыч в эти голоса, тем явственнее казалось ему, что он узнает голос Розума. Чтоб убедиться в том, что он не ошибается и что действительно сын Розумихи пришел сюда петь с товарищами, он вышел за дверь, бессознательно притворил ее за собою и, дошедши до конца коридора, остановился на пороге двери того обширного покоя, где происходила спевка, и тотчас же узнал того, которого ему так хотелось видеть.
Да и трудно было бы его не узнать: так отличался он от окружавшей его толпы красотой и статностью.
Как и товарищи его, он только соскочил с постели и прибежал сюда, но, в то время как прочие певчие окружали сидевшего за эпинеткой регента в наскоро накинутых на плечи затрапезных камзолах и старых, вылинявших от ветхости плащах, распахивавшихся на сорочках из толстого холста, неумытые, с взъерошенными волосами, на нем был шлафрок из шелковой ткани, с голубыми отворотами, подпоясанный голубым шарфом. Парика на нем не было, и темные кудри его обрамляли красивое, похудевшее молодое лицо с восторженным взглядом поднятых к потолку глаз. Длинные белые шелковые чулки плотно обтягивали выше колен стройные ноги в бархатных туфлях на красных каблуках.
Любуясь им, Ермилыч невольно вспомнил тот огород в глухом украинском местечке, где несколько лет тому назад он сидел под цветущей липой теплым летним вечером с этим самым юношей, когда его еще звали Алешкой и когда он мечтал, как о величайшем счастье, получить местишко в одном из киевских приказов, и спрашивал себя с недоумением: неужели тот бедный скромный мальчик и этот блестящий кавалер, любимец царской дочери, — одно и то же лицо? И чем больше он в него всматривался, тем сильнее становилось сомнение. Выступили в памяти другие картины: Розумихина хата в Лемешах, среди вишневого садика, и сама Розумиха со своим серьезным умным лицом и глубоким взглядом черных глаз, такая степенная и величавая среди убогой своей обстановки. Знает ли она о счастливой судьбе, постигшей ее сына? Радуется ли она ей или опасается и недоумевает? Да и сам он отдает ли себе отчет в том, что с ним происходит? Счастлив ли он исполнением не только всех его желаний, но и того, о чем в самых дерзких своих помыслах он мечтать не осмеливался?