Не соразмерили они своих сил, давая обещание Петру Филипповичу не покидать цесаревну, пока она в несчастии! Помочь ей они ничем не могут и только понапрасну душу свою губят в этом водовороте страстей, интриг, ужасов и страхов. Но обещание было дано мертвецу; он не придет с того света, чтоб освободить их от него, значит, надо нести крест до конца. Хорошо еще, что они могут жить в Александровском, где по временам все-таки можно было забывать про то, что делается в Москве! У Ветлова было в одном из флигелей дворца отдельное помещение, где он и поместил Ермилыча, когда тот пришел повидать его с Лизаветой из Москвы прежде, чем отправиться в свой монастырь. Тут он прожил три дня, и так вышло ладно, что удалось от всех скрыть его присутствие в Александровском. Пришел он чуть свет и ушел так же рано, благословив свою куму с нареченным ее на бракосочетание, которое советовал совершить по возможности скорее.
И вот именно об этом и намеревалась сказать Лизавета цесаревне, когда зашел разговор про Меншиковых. Солгать на вопрос, не слыхала ли она что-нибудь про них, Лизавете не хотелось, а сказать правду было опасно, и она решила обратить внимание своей собеседницы на другой предмет.
— Ваше высочество изволили нам разрешить откровенно вам сказать, когда мы решим обвенчаться с Иваном Васильевичем, — начала она, притворяясь, что не расслышала последнего ее вопроса за хлопотами уложить получше парадное платье, чтоб не смялось, — так мы и рассудили покончить с этим делом после Рождества, вернувшись сюда из Москвы.
— Давно бы так! — вскричала обрадованная цесаревна. — Уж мы с Маврой Егоровной отчаивались, чтоб ты когда-нибудь сжалилась над бедным Иваном Васильевичем. Мы, значит, вернувшись из Москвы, и примемся готовиться к вашей свадьбе.
— Моя свадьба вдовья: чем тише будет да скромнее, тем приличнее, — заметила Лизавета.
— Ну, нет, я на это не согласна! Ты во второй раз венчаешься, а Иван Васильевич в первый, пусть, значит, все будет, как у людей. В посаженые проси Мавру Егоровну и Шувалова, а в шаферы Шубина. А у Ивана Васильевича я буду посаженой с Шепелевым… На свадьбу я подарю тебе вот это самое платье, которое ты мне теперь укладываешь, — продолжала она, одушевляясь перспективой приятного домашнего празднества как вознаграждения за неприятную необходимость присутствовать при торжестве своих врагов, среди людей, жаждущих ее гибели.
Праксиной было больно, что ей не удалось исполнить желание Ермилыча, убедительно просившего ее замолвить словечко цесаревне за несчастных колодников, томившихся в нужде и лишениях, таких жестоких, что трудно было себе представить весь ужас их положения. Совесть ей говорила, что грешно с ее стороны откладывать заботу о них из боязни причинить беспокойство цесаревне и себе. Разве не должна была она воспользоваться случаем попытаться во что бы то ни стало облегчить их судьбу? И мысль, что каждый поступил бы в данном случае, как она, не заставляла смолкнуть упрекавший ее в жестокосердии и в эгоизме внутренний голос.
А между тем в настоящее время в Москве не было человека, который, будучи в трезвом уме, решился бы упомянуть при царском дворе имя Меншиковых, хотя, без сомнения, многие про них вспоминали благодаря заносчивости и мстительности их преемников.
Кто знает, может быть, и сам царь мысленно сравнивал гордую красавицу, смотревшую на него сверху вниз своими большими светлыми глазами, взгляд которых, невзирая на желание придать им нежность и преданность, оставался безжалостно властным и холодным, с печальной и кроткой девушкой, обменявшейся с ним кольцами несколько месяцев тому назад перед священником.
— Ему, кажется, и выспаться не дадут, — рассказывала цесаревна после утреннего визита к своему царственному племяннику. — Вид у него самый жалкий — страсть как похудел с тех пор, как мы не виделись. Меня он в первую минуту как будто даже испугался, вот как много наговорили ему про нас дурного! Но потом, после этикетных реверансов я подошла к нему да заговорила с ним приватно, вспомнил прошлое, глазенки его радостно засверкали, и он хотел мне что-то такое сказать, да тут подошел Алексей Григорьевич, и он весь съежился, а в глазах опять явилась подозрительность и страх… Поди чай, колдуньей представили, ведьмой на помеле, а дом мой бесовским притоном, полным всякой нежити и хохлов, — прибавила она с горькой усмешкой. — Ведь хохлы-то у нас все колдунами слывут. Надо мне непременно с царем по душам поговорить и все ему, как следует, представить: одуреет он у нас совсем с одними Долгоруковыми, надо свежего воздуха ему в душу напустить, чтоб не очумел вконец, — продолжала она с возрастающим одушевлением, от которого так много выигрывала ее величественная, жизнерадостная красота. — Кое-что ему напомню, перестанет тогда меня бояться!