Ошеломленное воображение заиграло. Тысячи новых планов, соображений затеснились в мозгу. И многое из того, что еще за минуту перед тем казалось ей немыслимым, становилось не только возможным, но и несомненным.
— Доверьте мне эту вещь на несколько часов и приходите завтра за ответом… Ничего не могу вам обещать, но клянусь сделать все возможное, чтоб спасти Лизавету… Идите, идите, времени терять нельзя, — продолжала она, вне себя от нетерпения скорее начать действовать и досадуя на него за то, что он продолжает неподвижно перед нею стоять. — Приходите завтра… в это время… если меня здесь не будет, подождите немного, меня позовут, и я тотчас же прибегу к вам…
Она стала приводить в порядок свой помятый наряд и попорченный волнением и долгим рысканием по городу грим, сбросила с себя растрепавшийся парик, вынула из шкафчика какие-то баночки, скляночки и коробочки, села перед зеркалом и принялась себя белить и красить; из другого шкафа она извлекла новый парик, надела его и начала снимать с себя платье. Проходя за чем-то в угол, она заметила Ветлова, тут только вспомнила, что он еще не ушел, и спросила у него с раздражением, что он тут делает.
— Я приказала вам прийти завтра, не мешайте же мне одеваться, чтоб идти хлопотать за Лизавету. Ведь она, сударь, мне дочь, вы это, кажется, совсем забыли? — прибавила она строго.
Он хотел ответить, но слова не выговаривались, и в невыразимом душевном смятении, не понимая, ни что с ним делается, ни что его ждет, предаваться ли надежде или отчаянию, вышел из комнаты.
В коридоре он встретился с горничной, бежавшей в комнату пани Стишинской с докладом, что месье Позье, окончив свою работу, спрашивает, желает ли его видеть резидентка.
— Очень мне его надо видеть, очень, проси его не уходить, не повидавшись со мною, — отвечала ее госпожа.
У пани Стишинской были веские причины торопиться с окончанием своего туалета, а между тем по уходе горничной она не тотчас же надела вынутое из шкафа свежее платье, а принялась рассматривать звезду цесаревны, которой так неожиданно сделалась на несколько часов обладательницей, и чем больше всматривалась она в нее, тем более возрастало ее восхищение.
Да, ни у кого здесь нет брильянтов такого цвета. Позье прав: кто раз их увидел, тот никогда их не забудет и не пожалеет дорого заплатить. Кому ее прежде показать? Герцогу? Герцогине? Самой императрице? Наследной принцессе?.. Нет! Нет! Она прежде всего побежит с ними к Позье, а уж потом к императрице или к герцогу… Бедная цурка! Все же она ей дочь, и если ее заточение в тюрьму на ней не отразилось, то это потому, что все это произошло в Москве… Если, же ее казнят или сошлют в Сибирь, про это и здесь заговорят, и матери ее не очень-то будет ловко принимать участие в маскарадах… Непременно надо постараться ее освободить… Они тогда, без сомнения, уедут к себе в лес, и о них долго-долго не будет ни слуху, ни духу… Разве что надежды русских людей осуществятся и их цесаревна сделается императрицей?..
Мысль эта заставила ее засмеяться: такой нелепой и неправдоподобной она ей показалась. Императрица так крепко сидит на престоле, герцог так ловко и умно отстраняет тех, кто мог бы служить помехой его замыслам, избрана уже наследница престола, и с каждым днем здесь все больше и больше привыкают к мысли, что после тетки она будет царствовать… Надо быть безумным, как этот Ветлов, чтоб этого не понимать и гнаться за химерами, когда можно было бы жить преспокойно тем, что есть под руками… И не все ли равно, от кого брать счастье, от своих или от чужих? Смешные эти русские люди, все-то у них не так, как у других… Совсем какие-то особенные, не похожи ни на поляков, ни на немцев, ни на французов, ни на кого не похожи… И все от недостатка цивилизации… Герцог, Остерман, Левенвольде, все иноземцы правы, когда утверждают, что такого странного, дикого народа, как русский, Европа долго не будет терпеть в своем соседстве… Уж одна их религия чего стоит!
Туалет был окончен, и она вошла в комнату, служившую мастерской придворному ювелиру, привередливому Позье.
— Ну, месье Позье, я вам, кажется, нашла то, что вам нужно, — объявила она, подавая ему футляр с звездой цесаревны.
— Вы, кажется, ездили к графине Апраксиной? Так это напрасно, мне все ее драгоценности известны. У нее много хороших вещей, но того, что нам надо, у нее нет, — сказал он, не торопясь открывать футляр и небрежно вертя его в пальцах. — Были также у меня в руках вещи графини Румянцевой, прекрасные, слова нет, особенно сапфир, подаренный ей царем Петром Первым, но нам сапфиров не надо…
— А вы взгляните на то, что я вам принесла, — прервала его Стишинская, оглядываясь на дверь, за которой ей почудилось шуршание шелковой юбки.
Презрительно оттопыривая нижнюю губу, француз открыл футляр, и глаза его расширились от изумления, и лицо сделалось серьезно.
С минуту времени смотрел он со сосредоточенным вниманием на звезду цесаревны и наконец, подняв недоумевающий взгляд на торжествующую Стишинскую, отрывисто спросил, откуда у нее эта вещь и известно ли ей, кому она принадлежит.