Елизаветку насильно тащили к матери. Она от нее так отвыкла, что забивалась под кровать или пряталась в кусты, когда по двору разносилось известие о приезде госпожи Стишинской. В изорванном перепачканном сарафанчике, со всклоченными волосами и в слезах, она производила на мать своею дикостью и мужицкими ухватками такое неприятное впечатление, что Зося долго тут не засиживалась. Погладив кончиками пальцев, в длинных, расшитых шелками французских перчатках, низко опущенную перед нею упрямую головенку, она с досадой спрашивала у смущенной Авдотьи Петровны, когда же наконец выучат, Лизаветку не чуждаться матери, не закрывать себе лицо рукавом и отвечать на вопросы. И, не дождавшись ответа, она, ко всеобщему удовольствию, поднималась с места и, выразив желание быть в следующий раз лучше принятой, уезжала.
Как свободно дышалось в этот день и в последующие в низеньком домике у Вознесения! Как всем было весело и легко на душе! Можно было долго не ждать посещения очаровательной маменьки.
Тихо и мирно протекала тут жизнь вдали от страшных политических бурь, волновавших близкую к царскому двору сферу. О переменах, происходивших в Петербурге, да и здесь, совсем от них близко, в Кремле, у Лыткиной узнавали от старых друзей, навещавших Авдотью Петровну, да от приходского священника. Сама она, с того дня, как узнала наконец, с год спустя, о кончине сына, совсем порвала со светом и даже не ездила больше к царице Прасковье Федоровне, которая изредка посылала узнавать про ее здоровье и приказывала ей передать через ближнюю боярыню, что и сама она стала с каждым днем, все больше и больше хиреть.
А Лизаветка с летами входила в разум и начинала принимать близко к сердцу досаду, горе и отчаяние окружающих, цепеневших от ужаса при слухах, долетавших в мирный, скромный домик у Вознесения и комментируемых на все лады приятелями и приятельницами старушки Лыткиной. Кручинилась девушка вместе с благодетельницей и с ближними к ней людьми о верных родным устоям, терпящих гонение, болела сердцем за надежду русских людей, царевича Алексея, терзаемого отцом за нежелание онемечиваться и за любовь к несчастной, изнывающей в неволе матери его, за именитых бояр, детей прославивших Россию отцов и дедов, умиравших в муках за веру православную, по родительским заветам. Возмущалась она кощунственными забавами царя и вспомнить не могла без содрогания, что родная ее мать принимает участие в этих грешных забавах.
Много было в то время таких уединенных уголков в Москве, да и по всей России, где в низких домиках, за высокими заборами и густыми садами, печалились о разрушении всего, чем держалась Россия.
Лизаветку именно в такой уголок и закинула судьба. Здесь хоронилась будущая национальная партия, измученная, обессиленная, уповающая только на Бога во тьме отчаяния собственными силами одолеть врага, много страшнее и могучее татар и поляков.
А Зося тем временем плясала, наряжалась и веселилась.
Она сделалась совсем полькой. Все русское, навеянное на нее воспитанием в русской семье, бесследно слиняло с нее в новой среде, где все старались подражать иностранцам и изо всех сил подавляли в себе все русское и родное. Вводились нравы и обычаи, столь близкие и милые сердцу Стишинской, что ей ничего не стоило с ними освоиться.
Польская кровь сказалась.
На нее начинал уже обращать внимание ксендз из домашней капеллы знатного иностранца, и если она не была еще совращена в католичество, то потому только, что хитрый иезуит не усматривал большой выгоды в легкой победе над бабенкой, занимавшей в обществе далеко не почетную роль шутихи.
Впрочем, положение это спасало ее и от бед. Опалы покровителей и ухаживателей на ней не отражались: когда пустел дом, в котором ей дали приют, она переезжала в другой, вот и все.
Переезжая с благодетелями и благодетельницами с места на место, она иногда попадала в Москву и навещала дочь. Но случалось это все реже и реже, так что при последнем свидании с Лизаветкой, после трехлетней разлуки, она нашла в ней большую перемену. Вместо застенчивой и упрямой девочки, прятавшей от нее лицо в рукав и упорно молчавшей в ответ на все ее вопросы, к ней вышла высокая и стройная девушка, с серьезными и задумчивыми черными глазами, продолговатым лицом с тонкими чертами и длинными, тоже как смоль, черными косами.
Бог знает, в кого уродилась такая, но только не в мать и не в отца. В семье Стишинских или Флевицких, может быть, и была такая прабабушка, но, должно быть, это было очень давно, потому что никогда Зося о такой не слыхала. Вот уж не ожидала она, что из Лизаветки выйдет такая внушительная особа. Под пристальным и испытующим взглядом дочери ей было так не по себе, что она в этот раз оставалась в домике Авдотьи Петровны очень недолго.
«Не любит она меня», — решила она, простившись с дочерью и возвращаясь к той боярыне, при которой в то время жила в приживалках в ожидании возвращения главного своего покровителя, Меншикова, из чужих краев с царем.
А любит она дочь, и любила ли она ее когда-нибудь? Вопрос этот, разумеется, и в голову ей не приходил.