— Ага, вот ты как запел. Тихоня тихоней, а вон какой бес в тебе затаился, — перебил его Зимоглядов тоном человека, сделавшего неожиданное для себя открытие. — А вот и смею! Смею, Петяня! Право на то имею — я гражданскую вот этими ногами протопал, я войны не боюсь. Да, может, — он словно споткнулся, раздумывая, говорить дальше или не говорить и вдруг решился: — Да я ее, нынешнюю войну, может, с великой надеждой ждал! Очищение она несет, спасение жаждущим!
— Вот теперь ясно. — Петр вдруг ощутил в себе чувство решимости и непреклонности. — Мне с вами не о чем говорить, — резко и непримиримо выделил он с «вами» и круто повернулся к выходу.
— Нет, погоди, Петяня, погоди, не торопись, — прервал его Зимоглядов таким странным, почти жалобным тоном, что Петр остановился. — Прытко бегают, так часто падают. Ты вот лучше ответь, ответь, Петенька, как ты ворога до самых ворот Москвы допустил? Вишь, когда спохватился, милок, на фронт идти. А ты в июне о чем думал? Авось пронесет? А в июле? Пусть другие под пулями падают?
— Да как вы смеете… такое! — с искренней обидой произнес Петр.
— Смею! — Зимоглядов уже не мог сдержать своей ярости. — Да что теперь говорить, время собаке под хвост кидать! Иди-ка ты, Петяня, на свою городскую московскую квартиру, ложись с голой Катькой в теплую постель, накройся одеяльцем и жди. Жди, покуда в дверь прикладом не постучат. Тебе — петлю на шею, как большевистскому писаке, ну а Катюша, та еще чистопородным арийцам много утех подарит. На великую Германию будет работать!
Петр выхватил револьвер.
— Я убью вас, — он едва смог разжать зубы, чтобы процедить эти слова.
— Ты, Петяня, спрячь эту игрушку, спрячь, — почти ласково произнес Зимоглядов. — Нас всегда учили: без нужды не вынимай, без славы не вкладывай. Это нас учили! А вас чему учили? Вот кубари лейтенантские ты прицепил, а за душой у тебя что? Ну скажи, что кроме стишат никчемных да лозунгов? А в наше время, чтобы поручика получить, эх, Петяша, ее, эту самую военную науку, зубами грызть надо было. Зубами! Да что говорить! И ты не психуй, не психуй, Петька, шоры-то с глаз сбрось, я тебе не романтик плюгавый, я — реалист, я правду тебе рисую, жизнь рисую как она есть!
— Пьяны вы, что ли? — с недоумением, отчужденно спросил Петр.
Зимоглядов расхохотался — звонко, искренне и спокойно, будто не было ни войны, ни этого странного, дикого разговора.
— Маковой росинки в рот не брал, — внезапно оборвал он смех. — В жизни еще никогда таким трезвым не был. Да ты не переживай, не опоздаешь, опаздывать теперь тебе некуда. И я тебя долго не задержу. Понимаешь, Петяня, мы с тобой не увидимся больше. Все эти штучки, вроде «гора с горой не сходится, человек с человеком…» — все это в данной обстановке абсолютно не подходит. А обстановка такая: Москва в полукольце, немцы видят ее в обыкновенный бинокль. Правым флангом их войска подходят к Рязани, сейчас они у Ряжска, ну а левым я тебе уже докладывал, товарищ лейтенант, левым — они в Химках. — Зимоглядов говорил сейчас четкими, лаконичными, рублеными фразами, и Петр живо представил его в военной форме, стоящим у карты боевых действий и докладывающим сложившуюся на фронте ситуацию. — К сему присовокупим сообщение берлинского радио. Во-первых, гебитскомиссаром Москвы фюрер назначил гаулейтера Зигфрида Каше. Во-вторых, бельгийско-голландская фирма приобрела себе право произвести киносъемки парада немецких войск на Красной площади.
— Ты поддался панике. Или нездоров, — Петр пытался образумить Зимоглядова. — Да-да, ты болен. Если бы ты был здоров, разве ты говорил бы такое!
Зимоглядов наконец встал — как никогда раньше, легко, проворно, точно солдат по тревоге, и вплотную подошел к Петру.
— Не надо психологических экспериментов, Петяня, — сказал он проникновенно. — Все-таки я заменял тебе отца. И кто знает, в трудный час, может, еще спасать тебя придется. Только уж выслушай до конца. Не могу больше в себе это держать, не могу! Так вот, вникай: помнишь, я тебе рассказывал, как белого офицера на расстрел вел, как его последнее желание выполнял? Помнишь, какую он песню пел, тот офицер?
— Помню, — ответил Петр, все еще не понимая, почему Зимоглядов вздумал говорить об этом именно сейчас. — Романс пел.
— Романс! — обрадованно воскликнул Зимоглядов. — Это мой самый любимый романс! Всю мою жизнь он в моей душе звучит. Вот и сейчас, и сейчас. Петяша, если бы ты приник к груди моей, его бы услышал, романс этот. Клянусь тебе! И поверь, милый Петяня, ложь меня всегда жжет, испепеляет вовсе. Когда лгу, когда ложь со мной остается, она мне, как гадюка, в самое сердце ядовитым жалом впивается, жизнью своей тебе клянусь! И потому хоть сейчас, но выкину я ее из души своей, выплесну, даже во вред себе, понял, Петяня? Я к правде приучен, к благородству, и понятие чести для меня свято. Так слушай: то не я его расстреливал, то он меня расстреливал!
— Значит, — ошалело вскинул на него глаза Петр, — значит…
Он не успел договорить: глаза Зимоглядова засияли с такой откровенной радостью, точно в них ударило утреннее весеннее солнце.