Ну да, конечно, мне виднее — я-то точно знаю, что никаких объятий, а тем более речей на сомали не было. А ему откуда знать? Ему рассказывают, он записывает. Можно, конечно, переспросить — Татьяну, меня (мы всегда оставались on speaking terms), наконец Ольгу. Но для этого в сознание должны закрасться какие-то сомнения относительно головокружительного сюжета, предполагающего, что первый попавшийся американский негр, пусть даже любовник несравненной Ольги Матич, почему-то оказывается носителем редкого африканского языка, как раз известного его сопернику. Сомнения, которых естественно ожидать от специалиста по Чехову при столкновении с изделием типа «Мороз крепчал»[33]
. Особенно, если оно слетает с уст такой мастерицы сюжетного коллажа, как Татьяна Толстая (вспомним ее рассказ о Пушкине, недоубитом на дуэли и в дальнейшем палкой вразумляющем юного Володю Ульянова). Но Чудаков настолько поглощен звездностью исторического момента, что думать некогда — надо, не расплескав, донести его до дневника.Перед этим Чудаков приводит собственную остроту (неплохую), а меня, нарцисса грешного, привлекает для самооправдания. Но и тут быстро обнаруживается неувязка: он-то свою остроту записывает, а я, как приходится признать, — нет. При этом, мое вымышленное записывание призвано извинить его, а мое реальное запоминание и опубликование — походя слегка заклеймить меня.
На самом же деле, стыдиться, тем более в личном дневнике, записи своих острот очень странно, особенно на фоне регулярного занесения в него похвал от окружающих и собственной жены. Но в том-то и дело, что по сути это не личный, интимный, сокровенный дневник частного лица, а общественный документ, свидетельство очевидца, образ современника исторической эпохи, и образ этот подлежит тщательному ретушированию («Да, записываю остроту, но это дьявол попутал, плохой мальчик подучил»). Вот этого можно бы и постыдиться. А главное — множества собственных не-острот, составляющих основную массу текста. Но их-то, если не записать, не упомнишь[34]
.Наблюдение, вроде, правильное, ссылка на меня — образец корректности, тем более что статья «Об усилении» очень старая (1962 год), моя первая по поэтике, незрелая. Тем не менее,
И это опять не обида (ах, дескать, как он смеет неправильно применять мои идеи?!), а констатация на хорошо знакомом материале неосновательности предлагаемых нам `a la Левий Матвей свидетельств о времени и о себе. Невольно возникает недоверие даже по поводу бесконечных донесений о починке шланга, отшкуривании стен и засыпании болота на дачном участке — кто знает, может, за лепкой своего самообраза в спецовке мастерового он и приписал себе несколько лишних забитых гвоздей?[35]
Как проверишь? А веры на слово уже нет.От сведущих людей я слышал, что в филологических кругах паника — боятся разоблачений, пока что купированных. По-моему, напрасно. Учитывая качество текста, это будут, в крайнем случае, не разоблачительные факты, а мнения, и не очень проницательные, то есть нестрашные.
На Монмартре
В кулуарах престижного научного сборища в Москве, собственно, уже на фуршете, я перекинулся парой слов с одной коллегой. Мы пикируемся, ссоримся и миримся уже полвека. Я диссидент-эмигрант, она конформистка-патриотка, но меня занимают не столько ее убеждения, сколько то, как они сочетаются с ее профессиональными занятиями, чем далее, тем более гуманитарными и, значит, предполагающими известную дозу авторефлексии.
Патриотизм патриотизмом, но какой же русский не любит заграничной езды? Ее приглашают на конференции (иногда она сама себя приглашает), билеты оплачивает та или иная сторона, а вместо дорогого отеля гостей часто расселяют по хозяевам. Дело обычное, особенно в случае российских ученых, финансовое положение которых мало изменилось с советских времен.
Положение не изменилось, но валить все на советскую власть больше нельзя. Теперь каждый отвечает за себя, идея, что бедность не порок, потеряла свое обаяние, и приходится позиционировать себя как-то по-новому.