Калифорния славится открытыми бассейнами; был он и в этом конференционном комплексе. Отыскав его, я надел плавки и собирался нырнуть в воду, когда заметил, что на бортике стоит странный мужчина бомжеватого вида и непонятного возраста, небритый, лохматый, в рваных джинсах и джинсовой куртке. Он то ли похмельно покачивался, то ли колебался в трезвой нерешительности, окружающие (помню среди них Виду Тарановскую, дочку Кирилла Федоровича) подначивали его прыгнуть, и вдруг он, как был, не раздеваясь, рухнул в бассейн.
Этот явно наш человек поплавал, фыркая, вылез и, когда нас познакомили (наверно, Вида), оказался Холквистом. Он был невысокого роста, полноват, с неказистым крестьянским слегка одутловатым лицом и то ли косящими, то ли подслеповатыми глазами. Своей внешностью, гномической в обоих смыслах, он сейчас задним числом напомнил мне Синявского, тоже смотревшегося эдаким фольклорным старичком-боровичком, сатиром, водяным, лешим. Отсюда, кстати, возрастная неопределенность — он уже тогда заранее выглядел, как четверть века спустя.
Таким же хиповым помню его и в следующем году в Израиле, на симпозиуме, созванном Сегалом. Мы шумной компанией поехали на Мертвое море, где я, навеселе и вообще в уверенности, что мне море по колено, проигнорировав развешенные повсюду научные предупреждения, устремился в воду, чтобы поплавать без дураков, но испытал нечто вроде ощущения от водяной кровати (water bed, модной на Западе с 60-х годов): ты как бы барахтаешься на поверхности, но в воду не погружаешься.
К сожалению, сходство было неполным: некоторое погружение все-таки происходило, и в любом случае брызги этой поистине мертвой воды проникали в глаза, уши, а то и рот (как тут не вспомнить бахтинский образ открытого миру тела?) — с самыми печальными последствиями. Я тяжело болел три дня, не мог ни пить, ни есть и лишь под занавес немного пришел в себя.
На прощальном банкете Холквист подошел, похлопал меня по спине и сказал:
— Hey, frankly, I didn’t think you were going to make it, baby! (Ха, честно говоря, я не думал, что ты выкарабкаешься, бэби!)
…С тусовки он вскоре отбыл, а кто-то из знакомых рассказал мне, что он давно вышел на пенсию, купил во Франции виноградники и занимается импортом вин в Штаты. То есть, если держаться архетипической линии, обернулся еще и Дионисом.
Перед восходом солнца
Писатели снятся мне редко. Давным-давно, в 9 классе, приснился Проспер Мериме, с густыми бровями и в круглой меховой шапке. Брови были с портрета в «Литературной энциклопедии», а шапку он, видимо, надел, наслышанный о русских холодах, погубивших Наполеона. Мы всласть наговорились о литературе, особенно о Прусте.
После этого более полувека никого такого не снилось, хоть шаром покати, как вдруг на днях привиделся Дмитрий Александрович Пригов. Или не он мне привиделся, а я ему, а может быть, мы взаимно привиделись друг другу, в общем, я был как бы не Александр Константинович, а Дмитрий Александрович. И уже в качестве Дмитрия Александровича мне приснилось много кой-чего, в том числе несколько писателей.
Так, например, нам приснилось, что мы — Найман, и мы говорим Ахматовой, которая тоже нам снится, что Пушкин в сущности победил Дантеса, потому что даже раненый попал в него, но у того была под мундир поддета кольчужка, и он отделался легким испугом. А Ахматова смеется над нами, то есть над Найманом, и, покручивая усы, но не сталинские или лотмановские, а как у Моны Лизы, говорит, что это он, Найман, то есть мы с Приговым теперь выходит что, поддели бы на дуэль кольчужку, а Пушкин с Дантесом и Гумилевым были настоящие аристократы, богатыри, не вы.
От обиды мы просыпаемся, но тут же опять засыпаем, однако инсинуации насчет кольчужки не дают нам покоя, и нам снится, что мы — Лермонтов и в то же время Казбич, на его свадьбе с Бэлой, и у нас под бешметом кольчужка. Тут входят Максим Максимыч с Печориным, который одновременно Дантес, это видно по эполетам, и, напевая «Дай мне руку, красотка», он уводит Бэлу, которую называет Натальей Ахатовной, на антресоли. Она охотно идет, и томимые то робостью, то ревностью, мы опять просыпаемся.
Но мы снова засыпаем, и нам снится, что мы — то есть Пригов, Найман, Лермонотов, Казбич и Пушкин, — мы еще и Печорин и, значит, Дантес, но уже в старости, причем мы одновременно французский сенатор и немного Леви-Стросс и Миклухо-Маклай, и мы вспоминаем о своих экспедициях к русским, черкесам, папуасам и бора-бора, и радуемся, что никогда не снимали кольчужек, даже в самые интимные моменты с прекрасными туземками, на которых поднимали руку. Как говорится, safe sex in corpore sano iiber alles.
Но вот наступает утро, в окно заглядывает солнце, и я просыпаюсь окончательно, уже безо всякой обиды, потому что понимаю, что в действительности я Зощенко, причем молодой, 29-летний, только что написавший «Аристократку».