«[Это] напоминает мою любимую сомалийскую сказку из статьи Жолковского… [П]лемя послало жреца гадать… навстречу выползла змея и сказала: “Будет засуха, запасайте еду”. Запасли, выжили; жрец пошел с подарками благодарить змею, но… раздумал… На второй год змея сказала: “Будет война, собирайтесь с силами”. Собрались, победили; жрец пошел благодарить змею, но передумал и [напал на нее]…; змея скрылась. На третий год змея сказала: “Будет большой урожай, готовьтесь к сбору”. Приготовились, собрали; жрец пошел с тройными подарками благодарить и просить прощения. Но змея сказала: “Прошлое – не вина, а щедрость – не заслуга. Было бесхлебье – и ты пожалел мне корма. Была война – и ты хотел меня убить. Теперь всего много – и ты несешь мне подарки. Каково время, таковы и мы”» (с. 117).
Об этой сказке М. Л. вспоминал неоднократно, – не потому ли, что она не оставляет простора для истолкования «хорошего» финального поступка как свободного? Впрочем, в первой же его записи («А») читаем:
«“Если ты сказал А и видишь, что ошибся, то говорить Б не обязательно”, – говорит персонаж у Брехта… Не надо делать культа даже из верности самому себе» (с. 7).
«Еврей ли вы?»
М. К. Тихонова сказала о Тынянове: «он сделал Грибоедова евреем» (записи Л. Я. Гинзбург). «Так он и Пушкина сделал евреем!» – воскликнул О. Ронен.
Лишь потом
М. Л. Гаспаров, «Записи и выписки»
Говорят, Хемингуэй в детстве тоже был еврей!
Из песни
По ходу своих записей Гаспаров тоже оказывается евреем. А я (удовлетворю любопытство Тынянова) – еврей на три четверти (в том числе на обе для евреев определяющие – от бабушек), воспитанный в стопроцентно еврейской семье, более того, семье, за еврейство пострадавшей: мамины родители погибли в Бабьем Яре, а отчим был уволен с работы в 1949-м в порядке борьбы с космополитизмом.
Но еврейские разговоры в интеллигентной, по-советски атеистической и интернационалистской семье не велись – или велись тайно от ребенка. Так что никакого еврейского самосознания у меня с детства не образовалось.
Жидом я был впервые назван в скверике перед нашим домом на Метростроевской (Остоженке), когда мне было лет десять.
– Жид, жид, и любовница твоя, Ирочка Шангайт, жидовка, – пропели шпанистые ребята около снежной горки. Насильственными акциями это антисемитское заявление поддержано не было и впечатление произвело на меня исключительно филологическое.
Во-первых, было интересно опробовать как относящееся ко мне лично слово «жид», дотоле отвлеченно-поэтически знакомое по присловью «Жид, жид, по веревочке бежит» (со зловещим, но все равно загадочным, вариантом: «… на веревочке дрожит»).
Во-вторых, озадачило пахнувшее чем-то совершенно мне не по возрасту слово «любовница».
В-третьих, я узнал наконец имя и фамилию хорошенькой девочки вдвое моложе меня, приходившей в скверик со своими санками, на которых я ее охотно катал, чуткий к симпатии, читавшейся в ее глазах. Лицо ее, благодаря связавшему нас взгляду со стороны, запомнилось, и, вглядываясь в него задним числом, я опознаю в нем, несмотря на светлые волосы и лишь слегка проклюнувшийся нос, семитские черты. Девочка была толстовата уже тогда, и боюсь, в дальнейшем совершенно расползлась. (В любом случае, Ира, если Вы живы, отзовитесь!)
В-четвертых, меня заинтриговала экзотично прозвучавшая фамилия Шангайт (от Шанхая?), лишь много позже осмысленная как еврейская – одна из российских транскрипций немецкой, и соответственно идишской, «красоты» (Schönheit).