Она сразу по щиколотку утонула в снегу; снег, казалось, светился, освещая предрассветные утренние часы. Зачарованная, она наблюдала, как при каждом выдохе из ее рта вылетает облачко, будто она курит сигару, как это иногда делал Генрих. Она, подобно фламинго, осторожно переступала с ноги на ногу, придерживая все свои юбки, как шлейф. Потом остановилась и широко раскинула руки, подняв лицо к небу. Когда очередная холодная капля падала ей на щеки, нос или подбородок, она невольно вздрагивала, но продолжала радоваться. Она открыла рот и стала ловить снежинки языком, слегка озадаченная тем, что, хотя они и выглядели, как крупинки сахара, но оказались абсолютно безвкусными.
— Эй, Биби!
Она оглянулась и увидела, что в нее летит белый мяч размером с кулак, который попал ей в плечо и рассыпался — частью в виде пудры, а частью — крошками, оставшимися на плече ее накидки. Ее рот округлился, она издала делано возмущенное «Ой!», но ей хотелось рассмеяться.
Генрих наклонился и руками в перчатках набрал снегу, чтобы слепить новый снежок, и Эмили тоже нагнулась, чтобы последовать его примеру.
Их озорные крики разорвали утреннюю тишину, снег скрипел под их подошвами, раздавались сочные звуки
Генрих и Гамбург вновь подарили смех Эмили.
Пусть он и не был таким, как прежде.
44
Декабрь принес с собой не только снег, но и такой холод, что Альстер замерз. Гуляя по саду, Эмили удивлялась его зеркальной поверхности, одна половина которой была плотной, а другая — прозрачной и сверкающей, как толстый слой сахарной глазури на торте. Не меньше восхищали ее и сотни людей, которые резвились и, как ей казалось, без всяких усилий скользили по льду, будто у них появились невидимые крылья. Но на самом деле это были не крылья, а небольшие стальные полозья, которые были привинчены к подошвам зимних сапог, они-то и облегчали этот «полет» на льду, а концы шерстяных шарфов развевались позади, подобно флагам на мачте; женские юбки надувались парусами фрегата при попутном ветре. Эмили не сводила с этого зрелища глаз, забывая даже про лающий кашель, мучавший ее уже давно.
Красные щеки и сверкающие глаза, радостные крики и смех сулили неслыханное удовольствие и манили Эмили рискнуть и тоже встать на скользящие полозья; тепло одеться и уцепиться за Генриха, а он обнимет ее за талию, чтобы поддерживать и защищать ее округлившуюся фигуру.
Как ни легко и просто это смотрелось со стороны — даже маленькие мальчишки лихо катились мимо нее на одной ноге с сумасшедшей скоростью — для Эмили это оказалось делом чрезвычайно сложным. Ноги в сапожках на полозьях словно зажили собственной жизнью на льду, норовя разъехаться в стороны или соединиться носками. Ей удавалось проехать не более нескольких коротеньких шажков, сколь много и упрямо она ни тренировалась — как в эту зиму, так и во все последующие. Ее тело от рожденья было предназначено только для рискованных скачек на лошади, меткой стрельбы на охоте и плаванья в море, но отнюдь не для того, чтобы легко скользить по замерзшей воде. А от легких деревянных киосков, возведенных на берегу, — где продавались горячее какао и глинтвейн, — шел аромат, пропитанный пряными нотами корицы, гвоздики и звездчатого аниса, аромат, вызывающий у Эмили приступ ностальгии, а от резкого сладкого запаха перебродивших фруктов, источаемого подогретым виноградным соком, ее тошнило.
И чем ближе было к концу декабря, тем лихорадочнее становилась жизнь в Гамбурге. Осмотрительность и порядок, который всегда блюли граждане Гамбурга, были забыты. Вся городская жизнь словно вышла из привычной своей колеи. Все куда-то спешили, были раздражены и беспокойны, как охотничьи собаки, взявшие след; улыбки на лицах стали недовольными ухмылками — или, как здесь говорили, —
Генрих тоже как-то пришел сразу же после обеда и повел жену пройтись по аркадам вдоль Альстера. Там царили полная неразбериха и толчея, как будто все товары — перчатки, шляпы, украшения и фарфор — начали продавать по бросовым ценам или вообще раздавать бесплатно.