И — движение: приподнимается на локте младшая из женщин, лицом — сюда, ко мне, к вам. Глаза у неё зелёные и светятся в полумраке. Она кладёт руку на грудь мужчине, он вздрагивает, отвечает её глазам: “Да, сейчас, куда-то ползёт на четвереньках”.
Вдруг останавливается, голову в плечи, по-черепашьи. Нет, показалось... Возвращается».
(Это — Евгений Замятин, «Рассказ о самом главном», 1923 год).
Разумеется, не случайно эти кинопримеры принадлежат известным и серьёзным писателям. Но, как и многие другие, они переделаны из чисто литературных повестей.
Важно отметить: как бы ни распоряжался в кинематографе десятых годов простодушный и даже очень вульгарный акцент, позитивная (и явно просвещённая) нотка также ухитрялась находить место в тогдашней сценарной литературе.
Высокий литературно-сценарный акцент был отчётливо ощутим и в рассказах Бориса Зайцева, и в драмах Леонида Андреева (часто прямо-таки уготованных для экрана), и в остроумных сочинениях Николая Евреинова, и у хвалёной остроумины Тэффи, и в «Полутораглазом стрельце» Бенедикта Лифшица, и в «Мелком бесе» Фёдора Сологуба, и в «Петербурге» Андрея Белого. Однако речь в данном случае могла идти только и только о стихийной — непроизвольной — стилистической перекличке. Ни традиционно-примитивная сценарная литература, ни вышеописанная авангардистская не обладали силой взаимного притяжения и воздействия — образно говоря, они не были даже знакомы. Однако случайность — случайная перекличка — имела-таки место. Редко, но ощутимо.
Некая внутренняя закономерность в такого рода совпадениях всегда есть. В нашем случае, как мне кажется, можно уверенно говорить об одном общем пристрастии этих двух стилистических тенденций — имя ему
Из всех сценариев, опубликованных «Пегасом», наиболее совершенен был последний, напечатанный в последнем же выпуске журнала в конце 1917 года. Это был сценарий Александра Амфитеатрова «Нелли Раинцева». Правда, в основе его лежит одноимённый рассказ того же автора, но представляется очевидным, что именно в сценарной форме сюжет выглядит куда более впечатляюще, чем в рассказе. Это чисто киношный приём — оживление дневниковых записей покончившей собой девушки. Приём — тогда ещё не затрёпанный экраном и к тому же ещё не усиленный непременным закадровым голосом...
История странного и страшного влечения юной героини к лакею своего отца изложена сценаристом сдержанно, без аффектации и надрыва, с должной мерой проницания и сочувствия. Местами фабула напоминает известную (очень киношную) пьесу Стриндберга «Фрекен Жюли» и «Дневную красавицу» Бюнюэля. Те приёмы, с помощью которых автор выводит эту историю за пределы частного, сугубо интимного случая, гораздо убедительнее именно в своей киношной (не литературной) наглядности. Есть персонаж почти ненужный, блёклый в рассказе и очень уместный в фильме: близкая подруга героини — трезвая, умудрённая образованием и житейским опытом женщина: она как бы вместе с нами наблюдает эту историю со стороны и не даёт нам судить о ней ни мелко, ни пошло.
Ещё более интересной и неожиданной в этом смысле выглядит одна из сюжетных находок писателя: две немаловажные эпизодические роли известных деятелей культуры, у которых мятущаяся героиня попеременно испрашивает совет о жизни. Это реальные Леонид Андреев и Михаил Ипполитов-Иванов.
Амфитеатров называл свои творения для экрана «двигописями». Несложно расшифровать это неуклюжее слово — по ассоциации с клинописью, живописью, машинописью и т. д. «Двиго» — русская калька с «кино», «кинема». Термин этот, впрочем, не прижился. Автор одним из первых (в 1911 году) попробовал себя на стезе сценариста, после чего решительно отвратился от этой стези, но повторю: именно он выдал под занавес новой эпохи едва ли не самый полноценный, самый профессиональный русский киносценарий.