Какой-то шутовской хоровод проносится перед читателями «Дон-Жуана», и Байрон расправляется с этими призраками, разя их отточенным клинком своей сатиры, но они оживают снова и снова – в Константинополе, и Петербурге, и Лондоне, во времена прошедшие и прямо сейчас, когда еще не просохли чернила на только что заполненном восьмистишиями листке. Их, этих призраков, легионы, они обступают со всех сторон, и физически чувствуется, что «кровавая вакханалия» бушует повсюду в Европе, придавленной железными цепями, которые припас для нее Священный союз.
Кончаются 10-е годы прошлого века: время крушения Наполеона, время побед реакции, время гаснущих надежд. «Душа моя мрачна» – давно написанное стихотворение теперь приобретает особенно точный смысл.
Оттого и юмор «Дон-Жуана» оставлял впечатление беспросветности. Но все же оно было односторонним. Даже и в эти годы Байрон верил в силу разума, побеждающего всех чудовищ. И ни на миг не поколебалась его преданность своему высшему кумиру, своему божеству – Свободе. «Почтенные ренегаты» с их «весьма покладистой музой» – как искренне презирал он это разросшееся племя!
«Дон-Жуан» открывается издевательским посвящением «поэту-лауреату» Саути. С Робертом Саути отношения у Байрона сложились особые. Когда-то, вслед за возвращением Байрона с Востока, была пусть не дружба, но явная взаимная расположенность, естественная для поэтов, которые прокладывали путь романтизму. Да и сам Саути смолоду увлекался идеями, которые вдохновляли все поколение, вступившее в жизнь после 1789 года. Он даже написал революционную драму «Уот Тайлер», восславившую вождя крестьянского восстания, которое бушевало в Англии конца XIV века.
Но теперь Саути стыдился собственной молодости. И своей драмы он тоже стыдился. Это был сломленный человек, предпочитавший любую тиранию тем могучим всплескам бунтарской энергии, которые неотвратимо сопровождаются и жестокостями, и разрушениями – иной раз бессмысленными. Он видел только жестокости и не понимал, не хотел понять, что без этих мук, без этих неизбежных искривлений и насилий история не совершается никогда.
Позиция, занятая Саути, была вполне приемлемой для реакционеров, и они поспешили увенчать лаврами своего новоявленного барда. А он не переставал изумлять тех, кто давно его знал, своим мракобесием – прямо-таки фанатичным. «Дон-Жуана» он назвал «позором отечественной словесности», а Байрона – главою «сатанинской школы», с которой надлежит бороться всеми средствами. Да, очень разными оказались итоги, а ведь истоки были почти общими – во всяком случае, лежали рядом. Для Байрона Саути был ненавистен – даже не столько из-за его доносов, сколько из-за отступничества, возводимого в добродетель. Сам Байрон не предавал своих идеалов никогда. Пусть и не надеялся, что они осуществятся.
И на страницах «Дон-Жуана» он славит «монархам ненавистную Свободу» со всею патетической мощью, какая была доступна лишь его поэзии. Доходит весть о взволновавшейся Испании, где в 1820 году начиналась революция, которую потопят в крови, – и Байрон воодушевляется мечтой «увидеть поскорей свободный мир без черни и царей». Кто-то рассказывает ему о первых тайных обществах в России – и в шестой песне «Дон-Жуана» появляется:
Не пустым словом была его юношеская клятва возжечь и поддержать «святое пламя» вражды с тиранами!
Но вольность ущемляют, не останавливаясь ни перед клеветой, ни перед насилием, и не разгорается вспыхивающий мгновеньями свет, и жизнь словно цепенеет, стиснутая удавкой деспотии.
Он чувствует себя одиноким в эти годы, отданные «Дон-Жуану», – одиноким, но не смирившимся. Не смирится он до самого конца, ведь:
Между тем шторм нарастает, грозя захлестнуть его самого. В Равенне разгромлены карбонарии; полиции известно, что нижний этаж палаццо Гвичьоли, где обитает Байрон, давно превращен в склад оружия, известно и о собраниях, происходящих еженедельно в сосновой роще за городом. Графу Гамба и его сыну предлагается безотлагательно покинуть пределы Папской области. Семейство уезжает во Флоренцию – Байрон следует за ними: его судьба всецело принадлежит Терезе. А она подумывает о Швейцарии. Итальянские порядки становятся слишком в тягость.