«Он ничего, конь, сделать не может, — не к месту думает Антон, — ни стрелять по врагу, ни, если нужно, на землю лечь… Солдат — тот другое дело, и в окопе может укрыться, и в воронку залечь, а конь — что?.. Пропадают наши кони за милую душу! — В колхозе Антон был конюхом, привык к лошадям и жалеет их. — Раненого коня санитар тоже на себе не потащит. Лежит коняга и ржет, аж душа рвется. Вот танки — другое дело…»
— Как пошли наши танки, — вдруг говорит Антон, — тут ихние танки как развернутся, да как драпанут, ты только знай — им в зад пали… Как раз стали наши танки подходить нам на подмогу, а мне как раз в госпиталь ложиться…
— Видать, такая планида, — говорит Егор. Ему тоже хочется рассказать про войну такое, чтобы от души отлегло, про наши всесильные «катюши» и про наши новые самолеты…
— Пойду я! — говорит Антон. Он разувает сапоги и подымается с крыльца. — Может, убьют. Война ведь!..
Егор тоже поднялся с крыльца.
— Одна нас с тобой пуля караулила, — говорит Егор. — Ты теперь мне вроде как брат. Оставайся, хоть два денька тут поживи… В семье…
Они стоят один против другого.
— Знаю, — говорит Егор, — все знаю! Продал я тебя, брат! Как последний человек продал!
Антон уходит.
— Стой! — говорит Егор. Он хочет что-то сказать. Что-то главное сказать… про войну. Но не умеет высказать свои мысли.
— Убьют меня, — успокоительно говорит Антон, — непременно убьют — и все дела. Только ты Шурке не говори, что я домой приходил. Еще руки на себя баба наложит!
— До гроба буду маяться! — говорит Егор. — А жить-то еще, жить-то!.. С одной рукой до ста лет живут!
— Ничего, — говорит солдат, — мы с тобой мужики, стерпим, а ей не надо, не говори!
— Ладно, — говорит Егор, — пускай не знает.
Егор провожает солдата до ворот.
— А может, переночуешь?
— Нет, — говорит солдат, — на бережку пристроюсь. Ничего, — прибавляет он, не глядя на Егора, — мы привычные!
— Как теперь жить-то? — сам с собой говорит Егор.
XVIII. Благословенна жизнь
Солдат выходит за ворота. Ничего не видно. Только тепло расходится вокруг. Солдат выходит один в этот теплый мир. Он осторожно ставит ногу, чтобы не подвернулся камешек. Его босые ступни уже начали привыкать к земле, и камешек сам ложился в выемку ступни. Солдат идет с пустым сердцем. Даже грусти в нем нет! Воздух, густой от тепла и тишины, обнимает и тихонько щекочет его небритые щеки.
«Если направо пойти — правление колхоза, Шурка там. А налево — просто так, река!» И солдат решает идти налево.
— Эй, окаянная сила! Кто идет?
Перед ним телега. Она стоит протянув через дорогу две оглобли, как две длинных ноги.
— Свои, — громко говорит солдат.
— Не шуми, видишь, народ спит!
— Не вижу, — темь!
— Ну, влезай, влезай! Ты тут ладно переночуешь. Вот прохладно будет к утру — это да. Зато небо. Ты его заместо одеяла на голову натяни, — шутит старик.
Солдат перевалился грудью через задок телеги.
— И верно, трава!..
— Видишь, — говорит старик, — у нас тут как сеновал, мягко! Поужинать можешь: вот тебе хлеб, а соль — ешь не хочу!
— Богато живешь! — говорит солдат. Он растянулся во весь рост. Под головой у него мешок с солью. — Вкусный у тебя хлеб! Или сам пек?
— Люди пекли, — говорит старик, — а хлеб всегда вкусный.
— Экий ты святой, — говорит солдат. — А у Шурки мужик в избе…
— Что же ты его не пришиб? — спрашивает старик. — Аль пришиб?
— Нет, — говорит солдат, — не пришиб. Так оставил.
— А бабу? — спрашивает старик.
— И бабу, — говорит солдат.
— Да! — говорит старик. — Откуда ж ты такой умный взялся? Вот ты и есть святой! А я что? Соль продаю.
— А я с войны, — говорит солдат. — Стоишь ты да смерть — друг против дружки, кто осилит. Вот и поумнеешь!
— Что ж, осилил? — спрашивает старик.
— Пока я осилил, а в другой раз, может, и она верх возьмет.
— Умный ты, умный, — говорит старик, — а дурак! Да смерть, мил человек, это одна, тьфу, фикция. Разве ж она есть, смерть-то?! — старик поднимается на ноги. Он подпрыгивает на клевере, как на пружинном матраце. — А ну, выходь, лярва, выходь! — Видно, старик малость хватил.
— Здесь-то ты храбрый, — говорит солдат.
— Мне, мил человек, — говорит старик, — все едино, что здесь, что там. Для войны я уже не годен. Был, да весь вышел.
Старик успокаивается. Он улегся рядом с Антоном на мягкой траве, которой устлана телега.
— Спишь? — тихонько спрашивает старик. — Ну, спи, спи. Только я не пойму, зачем это люди воюют, к примеру, немцы? Никто их не трогал, не обижал, а поди ж ты!.. Им бы города строить, детей растить, а они что? Разрушают! Уже сколько городов повредили, а села, говорят, — одни печи стоят… — Он рассуждает сам с собой, уже не обращаясь к Антону. — Или у них баб нет по мужикам плакать? Так баба — она везде мать или жена, хоть у нас, хоть в Германии… А может, они умом тронулись, от гриппа или еще от чего бацилла в мозги попала?
Слышь, — говорит он Антону, — как у них народ? Ничего, не больной? А то, может, там психи одни?