— Откуда ты знаешь? Ты же сам только что говорил, что нам ничего не известно. Откуда, например, берется душа у младенца? Ну в какой момент она появляется?
— Вначале, — сказал он, взвесив. — В
— Самое начало — яйцеклетка. Не может же она думать.
—
— Кстати, я задала этот вопрос доктору в прошлый вторник… этому, помнишь, чудаку с золотым перстнем? — Марта имела в виду гинеколога, у которого наблюдалась в связи с неудачными попытками стать мамой. — Он мне и отвечает: «Я советую вам привыкнуть к мысли, что душа ребенка где-то уже живет. Где — нам неизвестно. Единственное, что от вас требуется, это дать ей возможность выкарабкаться наружу…» Он мне посоветовал отложить всё до осени. У них перерыв с июля, — добавила она, любую дискуссию, как всегда, сводя к своей излюбленной теме, к «процедурам», которые проходила в больнице в связи с лечением от беспричинной стерильности. — Так что лето у нас свободное. Можем ехать хоть на край света.
Петр подлил ей вина и стал кромсать на тарелке сыр. Срезав корку, он забыл о сыре и снова шарил глазами по небосводу. В вечернем небе произошла очередная перемена. Дымчато-сиреневый оттенок, минуту назад изумлявший своей неестественной, почти искусственной прозрачностью, уже переходил в мягкий фиолетовый тон, отсвечивающий как бархат, а на востоке и вовсе уже наливался черно-синей гущей чернил. Бездна над головой, от парения которой минуту назад земля уплывала из-под ног, казалась вдруг замедлившей свое вращение. И весь небесный купол усыпало поблескивающим крошевом. Даже в неполных сумерках нетрудно было разглядеть Млечный Путь. Удержать взгляд на просветлении удавалось лишь на непродолжительное время, поскольку глаза тотчас свыкались, и туманность становилась неразличимой. Но стоило на несколько секунд отвести глаза в сторону, а затем опять резко поднять к небу, как полоса далекого, ужасающего своей отдаленностью светового пояса, который расчленял небо на две половины, становилась опять различимой, и дух захватывало с новой силой…
В новую атмосферу
совместной жизни, во всех отношениях непредвиденную, Марта Грюн втягивалась с немалыми усилиями. Она понимала, что в жизни Петра наступила черная полоса, преодолевать которую им предстоит вместе, и что ему труднее всего бороться с приступами ипохондрии, по натуре ему несвойственной, отчего он лишь еще больше страдал от чувства вины, оказываясь безоружным перед своими слабостями. Поэтому Марта старалась обходить острые углы, старалась не заострять внимания на мелких разногласиях. Но иногда она всё же не знала, что предпринять, как и с чем именно ей нужно бороться.Неспособность Петра взять себя в руки больше всего задевала, когда речь шла о вещах обыденных, не требующих от него ни чрезвычайных усилий, ни жертв. В том, например, как, копаясь в своих клумбах, он отказывался надевать рабочие рукавицы и стирал руки до мозолей. В том, как после розария, где перед завтраком он проводил примерно около часа, собираясь затем в контору, он постоянно забывал сменить старые стоптанные мокасины и в них уезжал в Версаль. О том же говорила его ужасающая рассеянность. Возвращаясь вечерами домой, он забывал закрыть в машине окна, а утром жаловался, что сиденья опять намокли от дождя. Что же касалось упомянутой манеры Петра делиться внезапно осеняющими его глубокомысленными раздумьями над судьбами мира сего, например, разговоры о «толщине настоящего», Марта больше не могла разобраться, где заканчивается граница их отношений и начинается что-то неподвластное ей, не подвластное никому на свете — душевная рознь, пропасть в понимании друг друга, заведомая, чуть ли не экзистенциальная чужеродность, исходно заложенная в людские отношения и даже, бывает, между людьми близкими, которая рано или поздно приводит к разобщению, если не существует каких-либо явных причин, которые бы заставляли людей эту пропасть преодолевать…
Момент был, по-видимому, не самый подходящий, но они решили, что им пора стать мамой и папой. Вопрос не стоял о заключении официального брака. Но на пятом году совместной жизни отношения требовали какого-то нового толчка. Марта заверяла Петра, что предпочитает мальчика. Петру же проще было вообразить себя отцом девочки. Почему — он не мог объяснить и отделывался расплывчатыми метафорами: ему, дескать, не удается представить себя в роли папаши, которого преследует по пятам белобрысый дьяволенок в гольфах с тарахтящим револьвером, стараясь взять его на мушку и маясь от эдипова комплекса.