— Надоели, — сказал Володя, — дурацкие, лживые ихние рецензии!.. Вообще все надоело!.. Была бы возможность — ей-богу — не задумываясь, убежал отсюда. Хоть в Норвегию!..
— А родители?.. Друзья?
— Кроме тебя, у меня никого нет, — сурово нахмурясь, произнес Володя. — Не с кем слова человеческого сказать. Какие у них интересы?.. Родню свою терпеть не могу.
— Да, удивительное дело. Моя родня меня не любит, и я их тоже никого не люблю. Мы с тобой ближе, чем родственники по крови; у нас родство душ.
— Конечно, конечно, Пелик. Там вот родились; нравится, не нравится — родственники. А мы сами выбрали друг друга. Сами… Почему так получается, что ты и я попали в такую среду — никого близкого нет! Александра одна…
— Наши современники, — подумав, сказал Пеликан, — не Голиков с Леондревым, не Ревенко… Наши современники — Чехов, Лермонтов, Бальзак, Гейне… Грибоедов, Шекспир! вот это компания! Еще Лев Толстой и Стендаль, и Диккенс, и Рабле, и множество множеств приятнейших собеседников, ценителей. Пушкин, Тургенев, Блок… И нет одиночества, и плевать на окружение! Единомышленники собираются не по горизонтали; в глубь времен уходит след родных душ. Работать для них, для себя — человек должен выполнить до конца свое назначение, даже если он попал не в то время и не в то место. Он для своего счастья должен работать, делать свое дело, свое… в конечном счете, это может получиться и для людей, его окружающих. Печально, одиноко — но пусть так!
Володя зачарованно смотрел на него, словно погруженный в общую с ним грезу.
— Все-таки грустно…
— И все-таки надо. Но, правда, грустно, — улыбнулся Пеликан.
Настроение их было существенно подпорчено в последнее время. Третий или четвертый раз вернули им из журналов их вещи с похожими невнятными ответами — «отсутствие художественности», «где вы увидели в нашей действительности?» — но так выходило, прозрачно выходило, что причину называют не ту, какая на самом деле, а про ту, настоящую причину, околесывая намеками и хмурыми недомолвками, умалчивают. Они еще не привыкли к грязной игре, и она их раздражала. Пеликану, более старшему и опытному, использующему камчатские сюжеты, в чем-то новые и непривычные, делали предложение доработать и принести снова, но при этом подталкивали его к такой переработке, чтобы как-то так в целом как-нибудь эдак осоветить и обыдеить. И он до какой-то черты старался идти в сторону редакторского пожелания. Но не дотягивал до требуемого. Володе и таких предложений не поступало, настолько сама атмосфера его рассказов и стихов была безнадежно неисправима.
— Еды никакой в шкафу нет? — сказал Володя.
— Жрать хочется, — сказал Пеликан.
— Ну, ничего, поеду домой на днях. Привезу кучу продуктов. Хочешь варенье? — рассмеялся Володя, намекая на неравнодушие Пеликана к сладкому.
— А неловко брать дома?
— Они любят наготовить и чтобы я у них подкормился.
— В непроточном пруду полно карасей. Предлагаю пойти на рыбалку. На уху наловим. Можно поспать пару часов, а можно уже не ложиться.
— Терпеть не могу рано вставать… Если нарыбачим так, как вы наохотили, ухи не будет.
— Ну, что ты… там особый случай. Жаль, ты не видел. Мы с ночи соорудили шалаш. На заре они посыпались. Больше сотни, не знаю, может, сто пятьдесят или двести косачей. Столько тетеревов сразу я первый раз в жизни вижу. Молодые петухи стали танцевать. А два здоровых, матерых сидят на дереве как наблюдатели. Потом, похоже, два чужих прилетели. Что тут началось, такая драка. Крылья распустили, надулись, одни бегают по токовищу, другие сцепились — свалка. Крики. Звуки, похожие на чуфысканье, и как будто такое бормотанье… как будто глухой и крепкий барабанный бой вдалеке. Цветное мельканье, звук — колдовское пиршество. Потом чужие улетели. А молодые опять танцуют, а те министры матерые на ветке сидят смотрят. Наблюдатели… Модест локтем меня толкает, мол, не надо, поглядим, не трогаем их. Сидели и смотрели во все глаза.
— Пелик, я давно тебя хотел спросить…
— Что? — после паузы спросил Пеликан.
— Нет, ничего, — странно замолк Володя, который вдруг вспомнил держать язык за зубами, чтобы не показаться смешным. Он хотел спросить: зачем и откуда эта страсть у любимого друга и не страшно ли убивать живое? Именно с этой стороны больше всего понравился рассказ Пеликана.
И уж коли он начал держать язык за зубами, он ничего не рассказал о том, как гулял с Маришкой поздно ночью вдоль шоссе мимо Вязем, откуда исходила опасность.
С Маришкой у него продолжалась все та же платоническая идиллия.
Если она и желала чего-то другого — он не понимал этого. Для него «любовь» означала осознание факта, что он кого-то любит, он любим, есть предмет приложения его страданий, надежд — эфемерных, заоблачных, бесплотных, и несколько танцев с любимой вечерами, а также проявление пустяшной рыцарской заботы по отношению к ней закрывали сегодня вполне эту область его потребностей.