Впрочем, та стычка оказалась первой и последней. Немцы были между собой не то чтобы дружны, а мирны. Я никогда не видел среди них каких-нибудь признаков дружбы, особенной, видимой поддержки одним пленником другого. Нет, они были ровны, старательны, дисциплинированны.
Однажды мне пришло в голову совершенно недетское: они продолжают служить. Служили в армии, стреляли из мушек и автоматов, убивали людей, между прочим. А сейчас они служат дальше, только в плену, вот и все. У них отобрали оружие, но дали носилки и молотки, чтобы вбивать в землю камни, и они это делают точно так же, как воевали. Только воли у них нет. Похоже, они могут и без воли.
Скорее всего, я думал не такими словами и не этими понятиями. Но я ощущал именно это. Их ровность, их старательность и дисциплинированность были каким-то щитом, за которым ничего не разглядишь. Это не наши люди, вот что! Наши люди бы, наверное, волынили на работе, плакали от такой страшной беды — ведь они в плену, бежали бы наверняка с такой, как наша, улицы при такой-то сопливой охране и с ними бы расправились, убили, порвали овчарками. И была бы беда, горе, слезы! Смерть!
А эти никуда не бегут. Терпеливо мостят улицу. Посмеиваются над своим большим вожаком с мокрой от пота задницей. Всем довольны. И ничего в них не поймешь, на самом деле-то. Чужая душа — потёмки, говорят русские. А тут не потёмки — тьма.
И вот я, маленький русский мальчик, не понял, не дошел умом, а просто ощутил: здесь что-то не то. Какая-то за этой покорностью таится непонятность.
14
Между тем охрана сократилась, и вместо четырех солдат осталось только двое — безусые мальчишки, вроде тех, что приходили сюда смотреть на пленников. Их неопытность выдавала твердость, с которой они держали в руках винтовки старого образца, да ярко выраженная неготовность к ответственной службе: находившись вдоль шпагата, они, правда по очереди, присаживались у заборов — то по нашу сторону, то на стороне противоположной — и кемарили, зажав незаряженную, наверное, винтовочку меж ног. Когда она падала, бойцы просыпались.
Похоже, этих розовощеких недорослей какой-то мудрый командир пожалел посылать на войну, ясно понимая, что из-за несерьезности их укокошат в первом же сражении, и вот их послали поупражняться на нашу улицу.
Сняв гимнастерку и нательную рубаху (похоже, маек нашим солдатам не выдавали даже летом, в самую лютую жару), однако не уподобляясь пленным и не освобождаясь от галифе, сержант чаще всего сидел или полулежал возле нашей калитки, которая хоть и негустую тень, но бросала. Да вообще, ведь только у наших ворот и зеленела трава на всем немалом пространстве перерытой улицы.
С сержантом охотно разговаривали мама и бабушка, обсуждая развитие событий на фронтах и всякие другие вещи понезначительнее, перекидывался с ним необходимыми фразами и я, предпочитая слушать, нежели говорить.
Знали старшину Федот Федотович, а попросту Федот. Когда он скидывал гимнастерку, становилось немножко не по себе: живот его охватывал синий шрам в виде щупальца какой-то медузы. Ее хозяин тотчас жизнерадостно объяснял, что это в него попал осколок немецкой мины, и врачи вырезали из него великое множество тонких кишок, метра три или четыре.
Метры эти он постепенно прибавлял, не жалея даже семи, хотя мама разъяснила ему, а таким образом и мне, что всего тонкий кишечник человека составляет двенадцать метров, и потому у Федота еще много осталось, пусть не переживает. К тому же молодой, приспособится.
Федот рассказывал, что красная лычка на правой части груди означает его тяжелое ранение, а медаль «За отвагу», которая висит на левой половине, присвоена как раз за тот бой, где его ранило, и медаль эту вручили ему прямо в госпитале, который к тому же и находится в нашем городе.
Мама — а она ведь там служила — говорила Федоту, что не помнит его по госпиталю, а он что-то объяснял в ответ, называл номер палаты и фамилии врачей. Да, удивлялась мама, такие врачи есть, а она же лаборант, значит, ходила брать кровь, почитай, во все палаты, может, и у него брала. Но не запомнила.
— Худ, значит, был, — улыбался Федот, — много не разговаривал, к тому ж долго там не брился, оброс бородой, это сейчас я каждый день скоблюсь.
Про пленных немцев Федот совершенно непатриотически высказывался в том смысле, что он с ними беды не знает, что они сами командуют своими, вот этот большой Вольфганг сам наводит порядок, а работают они не просто хорошо, но отлично, и ему повезло, что он согласился пойти в эту часть, когда его выписывали из госпиталя.
Но, вообще-то, он, Федот то есть, деревенский парень, жил в большом селе не так уж далеко от Москвы, учился ничего себе и поступил в сельскохозяйственный институт на агронома, да тут все это началось; по всем правилам ему следовало поступить в военное училище, школу или на командирские курсы, но он не захотел почему-то — в этом месте сержант путался, отводил глаза, чего-то недоговаривал — и оказался прямо на фронте. В первом же бою его контузило. Он отлеживался в госпитале, снова вернулся, и тут его достала немецкая мина.