Бабушка, крепко в людях разбиравшаяся, поговорив пару раз с Федотом, вынесла ему приговор:
— Да-а, — сказала она, утирая слезы — как раз лук резала, оттого и прослезилась, а я подумал — своим словам, да-а……повторила и как пригвоздила: — Федот, да не тот. Есть такая у нас народная поговорка.
Я скептически усмехнулся: чем же этот перераненный сержант не угодил опять нашей бабуленции, задал ей этот вопрос, она ножом луковым махнула:
— Чего-то не так говорит. Не за того себя выдает.
Вот те на! Нашла кого и на какой службе подозревать.
Но старшина с медалью на груди иногда что-нибудь этакое произносил, и меня удивлявшее.
Однажды глубокомысленно сказал, развалясь на травке:
— Нет правды на земле, но правды нет — и выше!
Я сразу узнал это выражение, ведь оно же из самой первой строчки того сочинения Пушкина. Про Моцарта. А говорит эти слова убийца Сальери!
Федот при словах этих разглядывал потеющих немцев. Что он имел в виду? Какой правды нет? У немцев? Для немцев? Не понимал я Федота. Или он просто так? Как говорится в другой поговорке: «Мели Емеля, твоя неделя»?
В другой раз Федот Федотович глядел, глядел на меня и вдруг заговорил стихами. Я, наверное, рот открыл от удивления, так меня эти слова поразили. А снова встретил я их не один год спустя, запомнив только, что они про ангела и про демона и что демона мне тогда стало жалко:
Я жалел почему-то демона и у Лермонтова, но я жалел его позже, читая книгу, и при этом чувствовал какую-то в себе занозу: когда-то и где-то это уже было со мной. Вспомнил. Чувство этой непонятной жалости к никогда не видимому мной духу отрицанья и сомненья я испытал, глядя на Федота.
Нет, что-то все-таки знала бабушка, когда заметила: «Федот да не тот». Хоть он был ведь неплохой же человек.
15
Например, он носил нам воду.
В нашем доме не было водопровода, и мама таскала полные ведра на коромыслах от уличной колонки. А это метров двести. Таскала она их безропотно всю войну, делая перерывы, когда болела и вот когда немцы мостили улицу.
Ну, если мама болеет, ясное дело, ее заменяла бабушка, но ей с коромыслом через плечо тягать сразу два ведра было тяжко — она носила по одному. Помогал и я, только мне мама велела не наполнять ведро больше, чем наполовину. Ясное дело, я ее не слушался, и не потому вовсе, что был балбес, а ведь по полведра-то сколько раз сбегать придется? Так что из соображений экономии собственной же энергии я тащил полное. Обивал себе ноги, обливал носки и сандалии, если летом, а как зима, так валенки, пыхтел от тяжести, но волок. Тогда мама приказывала мне носить воду бидончиком. Учитывая свою медицинскую специальность, мама пугала меня грыжей: о-хо-хо, видал я мучеников с грыжами в городской бане, не приведи господи, на неделю-другую страхи действовали, но дальше я принимался за свое. Да и стыдно было таскать воду молочным бидончиком, будто я уж совсем какой-то малыш.
Когда же немцы принялись мостить нашу улицу, носить воду из колонки маме стало совсем неудобно. Теперь приходилось передвигаться по холмистой обочине, вползать и спускаться с горок нарытой ими грязи — а это неловко и тяжело. А потом, когда женщина несет воду на коромысле, хотя коромысло — чисто женский инструмент, тело ее, хочешь не хочешь, перекашивается, она краснеет от напряжения и платье на ней сидит неровно: одно колено открывается, зато на другое сползает. К тому же мама повторяла сказанное ею в первый день:
— А они смотрят!
Теперь я понимал, что таскать ведра под взглядами немцев совсем не то, чем должна заниматься мама, тем более после того, как она так опытно и твердо залечила Вольфганга-не-Амадея. Воду попробовала таскать бабушка. Это выглядело совсем худо. Пленные немцы с удивлением таращились на старуху, плещущую себе на ноги воду из ведра, которое волочет по горкам. Потаскал ведра и я, тоже, видать, не вызвав одобрения.
Но пленные были в плену, охранники охраняли, а мы жили своей русской жизнью.
Сломал это равновесие Федот. Когда бабушка вышла с ведром за калитку, он однажды отнял его и принес полное почти бегом.
Забавно: свои услуги предлагали и немцы. Показывали жестами: давай, мол, мы, а ты лежи, охраняй нас в тенечке. Но Федот горделиво отмахивался.
— Найн! — говорил он по-немецки. — Найн! Мы как-нибудь сами себя напоим!
Будто отделял чистое дело от нечистого.
Этим решением он вовсе в бабушкино доверие втерся.