Мы расстелили шубу под собой. Ты снял с моих плеч платок, накидку. Стащил через голову кофточку. Вот грудь моя под Солнцем, в зимнем лесу. Нас видят только сойки да зайцы и спелая, гроздьями висящая рябина, схваченная морозцем. Ты склоняешь голову. Уста твои находят мои поднявшиеся навстречу тебе сосцы, они созданы для уст твоих, возлюбленный мой, чтобы ты их целовал беспрерывно, вбирал зубами, губами, терзал, впивался в них, как в сладкие ягоды — в морошку, в ежевику. Это зимние ягоды твои, ягоды рябины. Она горькая и сладкая. Она ищет твоего рта, нежного языка твоего. Гляди, как растет любовь внутри меня. Дай руку. Положи пальцы в разверстые створки живой раковины, ощути скользкость, сладкий сок, красоту влаги и счастья. Сюда нельзя!.. Тебе, тебе можно везде. Везде во мне; в любую меня. В такой любви, как наша любовь, меж людьми все дозволено.
Тише!.. Хрустнула в лесу ветка. Твой смех. Ты не боишься, что придут на лыжах охотники?.. А пусть придут! Увидят двух счастливцев. Твои губы касаются моей нагой груди быстро, быстро, тайно, словно птицы слетели с ветвей и клюют меня нежно, боятся расклевать по крохам. Спускаются все ниже, отмечают вздохами и касаньями ребра. Здесь бьется сердце, поцелуй его тоже. Да. Я целую родное сердце твое. Оно бьется лишь для меня в целом свете. В холодном зимнем мире. Под кровавыми гроздьями горькой рябины.
Обнажи снизу тело свое. Нет ни верха, ни низа для любви. Все свято. Все освящено. Все — мое и мне принадлежит. Дай мне осязать, видеть, вдыхать, ласкать. Я войду в тебя глубоко… глубоко. Но не теперь. Позже. Когда ты вдоволь истомишься ненасытными ласками моими.
И ты… и ты тоже скинь одежды, эти черные шкуры. Человек придумал одежду, чтоб закрыть себя от снега, ветра и от Бога, создавшего его по образу и подобью Своему. Почему человек всегда стыдится, дичится себя?! Зверь свободнее, чем он, бедный. О, как ты прекрасна, любимая, родная моя! Как я люблю твой живот… вот этот чистый свет, сердцевину света и желанья моего…
Ты покрыл поцелуями мой живот. Ты коснулся горячим, источающим пар на морозе языком моего дрожащего женского снежного холма, золото-черной примятой травы, сбегающей волнами вниз по смуглому склону. Где горькая, сладкая ягода твоя, девочка. Дай мне ее. Я буду ласкать ее языком своим. Благословлять ее шепотом своим. И в тебе будет расти неутолимое желанье меня. Лишь одного меня. Всегда и вечно — только меня. Меня одного. Ибо настоящая любовь на свете — одна. Ибо тот, кто любит, желает любви своей всегда. Как хорошо, что мама родила тебя девочкой. Так, видишь, ты родилась для меня, чтобы я смог всегда любить тебя. Даже и тогда, когда меня не станет.
Зачем… зачем ты говоришь о страшном?!.. Мы не расстанемся никогда… Ты будешь со мной всегда…
Я раскидываю ноги. Это два пера веера. Восточного, яматского веера. У тебя никогда не было веера?.. Тебе не дарили… на Рождество… Завтра Рождество. Давай придем сюда на лыжах в лес, выберем самую красивую ель и украсим ее: орехами, золотыми шишками, звездами, серебряными дождями, хлопушками, конфектами. И я сяду под ель, и ты меня поцелуешь еще раз.
Ты касаешься своими руками, жаркими шершавыми ладонями, знавшими мужицкий и моряцкий труд, своим раскаленным на морозе лицом, своей грудью и животом моего живота. Живот, жизнь. Одно. Сейчас, через несколько мгновений, мы соединимся. Соединим свои жизни. Ведь это так просто — соединить жизни. Все во мне уже раскрыто тебе. Отныне и навсегда.
Остается одно малое, несчастное время — миг — задыханье — вечность — до того, как ты весь войдешь в меня, поняв меня как никто, пригвоздив меня к кресту любви. Ты мой живой Крест. Я — на тебе — распята.
Вот он, этот единственный в жизни двух людей миг.
Вот он.
Одно прикосновенье — мои живые врата раскрыты. Цветок вывернут лепестками наружу.
И вся страсть и боль мира сосредоточивается сейчас в оконечности мужа, мужчины, чье назначенье — от сотворенья его Богом — искать, находить, настигать, пронзать, продвигаться вглубь, до дна, до конца и насквозь, — в одном малом выступе его тела, который сейчас — более велик и могуч, чем все высочайшие горы и пики, чем все Джомолунгмы и Канченджанги; на конце живого копья — капли, слезы, сок, соленая терпкая влага, это влага нетерпенья и сладкого ужаса — перед тем, что вот-вот произойдет: мужчина ужасается своей силе, своему натиску, своей заточенной веками остроте, своему ножу из живой плоти — он взрежет такую нежность, такое бескожее, беззащитное нутро цветка, что ему страшно себя и стыдно! — а цветок ждет и торопит, и касается ножа лепестками, и томится желаньем, и знает и не знает, что миг спустя нож пропорет остатки смятенья — и раздастся взрыв. Ослепительная вспышка полыхнет. Зазмеятся по сдвинувшейся с места земной и небесной тверди трещины. И снег зажжется розовым, зеленым огнем. Входи! — торопит женщина. Мужчина медлит. Вся нежность его скопилась в нем — в том, чем он молча говорит о любви, чем он создает любовь, чем он разрушает смерть. Войди в меня, молю!
Я вошел в тебя. Я уже в тебе.