Когда мы устраивались на ночлег и ты стаскивал в кучу валежник, еловые лапы, ворохи дубовых сухих листьев, чтобы нам было хоть немного тепло, и разводил костер, и пытался жалко укрыть меня своей уже изодранной вконец матросскою рубахой, — мы обхватывали друг друга крепко, отчаянно, мы прижимались друг к другу тесно и навек, так, чтобы задохнуться, чтобы слиться и спаяться — никакой самурай с мечом в замахе не мог быть властен над нами. Мы, только мы. Мы в целом свете. В бескрайней черной тайге, торопливо бормочущей над нами завыванья и заклинанья охрипшего зимнего ветра. Жар поднимался кверху вместе с дымом. Мы притворялись, что спали. Мы не целовали друг друга. Ты не входил в меня острием жизни своей, и я не распахивала тебе свои драгоценные, изукрашенные смолью, ржавью, жалью, лжой и бирюзой ножны. Мы молча, лежащие на груде валежника, обнимались около ночного затухающего костра. И это было сильнее и страшней всех объятий великой любви. Я слышала твое сердце, а ты — мое. Мы понимали оба: мы — живы.
И слезы радости катились у нас по скулам вперемешку со слезами горя, ибо мы не знали, будем ли мы завтра живы, или лесной зверь придет к тлеющим уголям и, весело ворча, загрызет нас, справляя свой звериный праздник.
Звезды на небе перемещались, показывали полночь, отмечали предутренний час. Рассветало. Мы вставали с таежного ложа любви, не произнеся ни слова, и шли — дальше, глубже в лес, промеряя телом, ногами, жизнями сужденный великий путь.
Мы натыкались то на китайские, то на корейские фанзы; иногда, любопытствуя, заглядывали внутрь. Мы видели людей, а люди глядели как бы сквозь нас, словно бы не видя нас. Мы, пугаясь, даже ощупывали себя: не призраки ли мы? Но нет, мы были живые и во плоти. И китайцы, и корейцы не желали нас замечать. Возможно, они были столь деликатны, в сравненьи с жителями яростной Ямато. Корейские женщины были одеты в белые юбки и в белые кофты. Я улыбалась, показывая тебе глазами, что мне хочется такую же одежду. Белую, как наш чистый русский снег. Ты предостерегающе поднимал палец: не говори про снег, накликаешь, будем мерзнуть в лесу, а ни у тебя, ни у меня нету шубы. Однажды я заглянула в окно миленькой корейской фанзочки и увидала там большую глиняную печь, похожую на котел. Ты сказал мне, что это кан. Если ударят холода, корейцы растапливают кан и сидят около него, греют руки и ноги.
А тучи летели, летели по серому небу, сгущались.
Это снег, снег должен был пойти.
День был солнечный. Ударил крепкий мороз — то, чего ты так боялся. Мы обнимали сами себя за плечи. Это не могло помочь. Это было смешно. Мы смеялись друг над другом, глядели в глаза друг другу, дрожали. У меня зуб на зуб не попадал. Ты жалел меня, гладил меня по плечу. Повторял: “Мы выбежим, выбежим на гольдов. Они не оставят нас в беде”. — “Но нас ведь никто не видит из живых людей!” — в отчаяньи крикнула я. Ты смолчал. Ничего не ответил. Раздвинул руками переплетенья диких ветвей, и прямо в наши лица глянула пронзительная синева — ровная гладь круглого синего озера затопила наши глаза и сердца, жадно пьющие свет.
Ветер дул резко и настойчиво. Рвал волосы у тебя на голове — они изрядно отросли за время скитаний. Куда исчезла короткая стрижка. Солнце вызолотило кожу у тебя на лице, запястья, ключицы под воротником истрепанной рубахи. Наша одежда смерзлась. Стайка гусей с шумом взлетела из заводи. “Хочешь, я нарву травы и укрою тебя ею, чтоб ты не задрогла совсем? — кривя губы на морозе, спросил ты, и глаза твои наполнились слезами. — Я так люблю тебя, Лесико! Я не позволю тебе замерзнуть!”
“Что это за озеро, родной?..”
“Я не воевал здесь. Я воевал немного в сухопутных войсках, прежде чем снова вернуться на крейсера, но не здесь, а ближе к китайским горам. К железной дороге ближе. К той, что вдоль всей границы ползет змеей. Если я помню карту здешних мест верно, то это озеро зовется Ханка. Офицеры удивлялись, до чего хорошо я, простой мужик, карту знал.”
“Ханка. Женское имя.”
“Все на свете для мужчины — женское имя. Любимое имя. Кто-то любил женщину и назвал ее именем озеро.”
Ты беспомощно глядел на меня, и тут из-за голой, обдерганной ветрами лиственницы вышла раскосая, сильно загорелая женщина. Она была в мужских кожаных штанах; ружье висело на ремне у нее за плечами. Она глядела на нас внимательно и насмешливо. Она знала все про нас, а мы про нее — ничего.
“Яоцинь, — сказала она, и ветер донес к нам ее звенящий голос. Она ткнула себя кулаком в грудь. — Яоцинь!”
Вот тебе и женское имя. Ты попытался улыбнуться, но улыбка не вышла у тебя. Я переводила взгляд с нее на тебя, с тебя на нее. Она быстро сняла с плеча ружье, покачала на ремне, как бы раздумывая, и вдруг, размахнувшись, бросила тебе.
Ты поймал подарок и сжал в кулаке так, что пальцы посинели. И я заметила, что ты оброс бородой, а глаза твои горят, как у дикого лесного зверя, у волка, у тигра.