На всем протяжении ХХ века лучшие петербургские художники от Филонова до Шинкарева создавали искусство с позиций универсализма, который, кстати, по-диогеновски давал шанс всегда быть выше политических и бытовых обстоятельств. Это тяготение очевидно и в знаменитых теперь произведениях, как «Тюбики» и «Квадраты» Евгения Михнова-Войтенко, «Ангелы» Владимира Стерлигова, «Горизонты» Новикова, «всевмещаемость» Гитлера-Монро Владислава Мамышева, но даже и в проектах, которые остались на периферии бурной истории 1990‐х, как «Культура Кеме» Дмитрия Шубина или «Путешествие в сторону Йые» Ольги и Александра Флоренских. Ницше делил историю (немецкую историческую науку) на три типа, которые сохраняют свою силу и теперь: на историю монументальную, археологическую и критическую. Трудно найти в российском искусстве более мощный пример монументальной истории, чем «Два хайвея» Бориса Кошелохова – произведение, в силу своей грандиозности никогда не показанное целиком и представляющее универсальную связь мировых культур через их формы, геологические и цивилизационные. Летящие «Два хайвея» – это стремительное движение, с отрывом от земли в мир скоростей времени, где открываются пути духовных сил, которые отвечают за «дизайн» человеческой истории. Кошелохов представляет глобальную волну морфологических мутаций, движущуюся по земному шару в бесконечном времени и бескрайнем пространстве. Мы видим древних обитателей океанов, выплываем на сушу, обжитую народами архаики от Африки до южноазиатских берегов, переносимся в мегаполисы Европы и к ледникам Арктики. Художник изображает мир как процесс великого перехода: как большак, освоенный миллионами тел и сознаний и превращенный творческой интуицией в настоящий хайвэй, сохраняющий генетическую память о земле, воде, воздухе, о встречных на каждом километре пути и об общих материях, управляющих условиями и участниками движения.
Как это становится ясным из опыта постмодернистского мирового искусства 1990‐х, когда выдыхается монументализм исторического чувства (история, как тогда скоропалительно заключили, закончилась, хотя, может быть, в скоропалительности была доля смысла, так как при всем трагизме исторических событий – войн на Кавказе и на Балканах, разгрома стран Ближнего Востока, террористических атак на США – мы не видим исторических личностей, которые бы своим пониманием эти события достойно освещали), территорию занимают антикварщики, и не важно, торгуют ли они предметами роскоши или, как большинство актуальных художников, имитационным креативом. Освещение витрин – вот один из современных источников света. Художник-коллекционер или этнограф может быть остроумным ценителем всех форм жизни, как Ольга и Александр Флоренские, сочиняющие модели культовых памятников Петербурга из шляпных картонок и прочего бытового мусора ушедших эпох; он может претендовать и на далеко идущие социально-исторические выводы, как показанный в «Анне Нове» со своим «кладбищем» антикварных почтовых ящиков Хаим Сокол. Есть и те, кто способен преобразить «утилизующую антиквариатизацию» (Тимур Новиков) в творчество новой жизни на руинах старой. В Петербурге 1990‐х идея хранения памяти совершенно естественно соединилась с критическим описанием этой памяти, так как город не один раз морили голодом, грабили и экспроприировали. В творчестве Натальи Першиной-Якиманской (Глюкли) подержанное платье становится многомерной метафорой, раскрывающей через индивидуальные истории судьбу всего героического города Ленинграда. Особенность этой критической истории в том, что она, в отличие от параллельных пост-соц-артовских исследований советского, сохраняет личную и телесную конкретность, ответ «маленького человека» на исторический вызов, и ответ этот представлен триумфально. В этом работы Глюкли и ФНО отличаются от использования одежды-обуви как заместителей человека-жертвы в инсталляциях Кристиана Болтанского: художницы спасают жертв хотя бы в пространстве своих инсталляций, причем не путем резервации для них места в памяти, а магическими манипуляциями с каждым предметом – героизацией его формы, приданием ему голоса.