Но ничего смешного не приходило в голову. Я знал, что мать наверняка переживает за меня и гадает, увидит ли Ай Лао своего отца. Забота охранников чуть облегчала мою жизнь. Но я по-прежнему страдал бессонницей, думая по ночам о тех, кого оставил на воле. Я упрямо продолжал гнуть свою линию в ежедневных пререканиях со следователем и перешучивался с рядовыми солдатами, чтобы убить время. Но ночью, когда я лежал без сна, меня одолевали сомнения — чем это все кончится, что привело меня сюда?
Второго мая охранник, которого я назвал Рыгачом, пришел на утреннюю смену с видом безутешной печали. Он скорбно сказал, что его кумира больше нет. Мне стало любопытно, кто же мог быть кумиром этого сироты, сутки напролет предававшегося своей единственной страсти — видеоиграм? Ответ ошарашил бы кого угодно. Застрелили Осаму бен Ладена, сказал он с выражением тоски на лице, до него добрался американский спецназ. Мы вместе шагали взад-вперед, выполняя ежедневные упражнения, и я не знал, что и думать. Эта новость о его неожиданной насильственной смерти усугубила мои дурные предчувствия.
Моя память, отрезанная от прошлого, иссыхала и рассыпалась, зато сны стали яркими и насыщенными. Однажды мне приснилось, что я бреду по какой-то холмистой местности и вдруг оказываюсь в древнем поселении, где жили представители тайного общества. В озере плавали трупы, у тел были оторваны то головы, то конечности, а зеваки стояли и смотрели. Я снимал происходящее на камеру, но чем дольше шла съемка, тем опаснее это становилось для меня. Вскоре я понял: что бы я ни сделал, мне не дадут отсюда уйти, потому что я слишком много знаю. Больше всего меня встревожило спокойствие наблюдателей — только я понимал, что здесь заговор, о котором должен узнать весь мир. Я проснулся с чувством глубокой тревоги, потому что за пару дней до ареста мне снился почти такой же сон.
В середине мая, на сорок третий день моего секретного заключения, следователь Сюй сообщил, что меня хочет навестить Лу Цин. Это был редкий случай, когда он подтвердил, что внешний мир все-таки существует.
Я спокойно сказал, что не хочу ее видеть. Он ожидал совсем другой реакции, но я не хотел участвовать в унизительном фарсе. Я знал, что не смогу говорить о своем заключении то, что думаю, а мои проблемы были исключительно моим делом. Я не нуждался в сочувствии — я нуждался в справедливости. Но справедливости не предвиделось, а предложение семейной встречи в качестве суррогата справедливости выглядело циничным маневром. Принимать участие в этом спектакле я не желал.
С самого первого дня, когда меня лишили прав, я не тешил себя иллюзиями по поводу процесса: перед лицом государственного обвинения я сказал себе готовиться к худшему. Следователи сами говорили, что я полгода ни с кем не смогу увидеться, а теперь, на сорок третий день, когда власти оказались под давлением, им нужно было доказать, что я еще жив. В конце концов следователь Сюй категорически настаивал на встрече с Лу Цин, выдвигая то одни, то другие аргументы: мол, в моем случае сделали невероятное исключение, и это часть стандартной процедуры, и я не могу отказаться.
Он сказал, что я должен донести до Лу Цин четыре мысли. Во-первых, что меня подозревают в экономических преступлениях; но при этом нельзя говорить о следствии или линиях допроса и строго запрещено касаться политических тем. Во-вторых, что со мной хорошо обращались и не пытали. В-третьих, что я добровольно сотрудничал со следствием и верю, что государство придет к разумному выводу. В-четвертых, что членам семьи следует избегать иностранных журналистов и игнорировать все слухи и провокации.
На следующий день охрана велела мне принять душ и надеть белую рубашку. Мне опять надели на голову мешок и повезли в город. Меня привели в переговорную в большом здании; на спинке стула я увидел надпись «Управление общественной безопасности округа Чаоян». Из этого я понял, что мы неподалеку от дома моей матери.
В центре переговорной стояли два сдвинутых стола, покрытых алой бархатной скатертью. Охрана усадила меня справа, а следователь Сюй с помощником сели по другую сторону, как судьи; на стене за их спинами была установлена камера. Они опять предупредили о правилах и велели повторить вслух, что я буду говорить.
Вошла Лу Цин, по-летнему одетая в красные кюлоты с цветочным рисунком. Исходящий от нее дух свободы поразил меня, явственно продемонстрировав все, что я потерял. Она внимательно рассматривала меня, но ничего не говорила; возможно, просто не могла поверить своим глазам; ощущение было такое, будто мы разделены стеклом.