Во-вторых, Уильямс не только был знатоком художественной литературы, истории искусств и отчасти оперы, но и часто ссылался в своих трудах на произведения художественной литературы в отличие от большинства своих современников. Уильямс считал, что вымышленные примеры, предлагаемые философами читателям и самим себе, — это «не жизнь, а плохая литература». Хорошая литература, являясь плодом воображения, гораздо ближе к жизни, и сам Уильямс для придания большего социального и психологического правдоподобия своим произведениям часто иллюстрировал их примерами героев литературных произведений. Это были самоубийцы, алкоголики, неверные мужья или заблудившиеся в джунглях — наряду с «кричаще безвкусными фашистскими вождями», финансовыми магнатами и бюрократами. Он одинаково свободно обсуждает греческую мораль на примере гомеровского Аякса, ценность жизни на примере долгожительницы Елены Макропулос Яначека или отчуждение от своей семьи, ссылаясь на Оуэна Уиннгрейва, описанного Генри Джеймсом. Самой удачной персонификацией стал изображенный Уильямсом в его классическом эссе «Моральная удача» Поль Гоген в художественной версии биографии художника.
В-третьих, Уильямса отличала от многих представителей аналитической философии любовь к архаике и приверженность к экзотике и преувеличениям. В результате он стал талантливым историком философии, проявив при этом незаурядную интуицию. Он досконально знал эпос Гомера и античную драму, но также питал интерес к экзистенциалистам середины двадцатого века и их предшественникам; его взгляды на идеи, долг и роль случая были близки взглядам Сартра; его недоверие к признанным экспертам в области морали и нравственности заставляет вспомнить о Достоевском и Ницше. Уильямс считал, что общение с радикально иными умами — какими бы странными ни были их понятия — оказывает освобождающее и плодотворное влияние на воображение философа и его отношение к современным проблемам.
И наконец, Уильямс не удержался от обобщения, — может быть, необоснованного, — настаивая на том, что директивная теория морали непригодна для систематизации. По большей части аналитическая философия морали второй половины двадцатого века группируется вокруг нескольких обособленных школ — кантианства, утилитаризма, контрактуализма, — и задача философов зачастую сводилась к критике или модификации предложений и формулировок других школ. Кантианцы считают, что существуют объективные моральные обязательства, связывающие всех без исключения разумных существ, наделенных способностью к деятельности и к контролю поведения, что эти обязательства корригируют естественные наклонности — непредсказуемые и эгоистичные, и что, по крайней мере в некоторых случаях, эти обязательства обладают логической формой, позволяющей с помощью рефлексии сделать их понятными. Утилитаристы тоже настаивают на объективном содержании морали, но в отличие от кантианцев, полагающих, что отправными точками должны быть разум и воля, они считают, что такими точками является отношение человеческих существ к боли и удовольствию — отвращение к первой и стремление ко второму. Утилитаристы понимают мораль не столько как набор обязанностей и обязательств, сколько как набор правил и приемов, который можно определить, рассчитав сумму страданий и удовольствий, возникающих в результате тех или иных действий. Наконец, контрактуалисты утверждают, что содержание морали не задается наперед. Нравственно оправданные правила и поведение, так же как и моральный долг, являются отражением компромисса, на который соглашаются разумные, наделенные чувствами, но эгоистичные существа, способные, смотря по обстоятельствам, причинять друг другу пользу или вред и обладающие по возможности достоверной информацией об окружающем мире.